Н.М. Михайлова. «Усадьба». Роман. 1991-95.
Продолжение. Часть 2. Главы 10-15. Стр. 71-139
Часть II. ИЗГНАННИКИ 71
10. РАЗДУМЬЯ 73
11. СМУТНОЕ ВРЕМЯ 80
12. ФИЛОСОФ 91
13. ОСЕННИЕ ПРОГУЛКИ 104
14. СУДЬБА ХУДОЖНИКА 115
15. ПРАЗДНИК 133
… Пережитое всё – действительно ли было
иль, может быть, оно лишь смутным было сном?
И, как сливаются в вечернем небе краски,
как очертания ― в прозрачной полутьме,
так впечатления слились теперь в моём уме,
и я не отличу действительность от сказки.
На всё печаль души набросила покров,
неразрываемый покров воспоминаний,
и жаль мне радостей, и жаль былых страданий
в смятенном сумраке прозрачных вечеров.
Ольга Чюмина. Вечерняя печаль
М.К. Соколов. Арбатский переулок. 1932
Из цикла «Уходящая Москва»
Холст на картоне, масло. 46,5× 65
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
РАЗДУМЬЯ
Долгая дума – лишняя скорбь.
Чем думать, лучше делай!
В.И. Даль. Русские пословицы
Событие, на котором оборвалось наше повествование, было воспринято изгнанниками трагически, и настроение у них первое время было подавленным. Даже Автор поддался общему унынию и, хорошенько не подумавши, воскликнул: «Прощай, мой терпеливый читатель!» Более того, он почувствовал себя «рыцарем на распутье», которому приходилось выбирать один из трёх путей, каждый из которых не сулил путнику ничего хорошего. В голове мелькали одни литературные штампы: Что делать? Быть иль не быть? Писать иль не писать? И если писать, то как и о чем? Разумеется, об этом надо было думать до того, как он лихо приступил к началу первой главы.
Начался приступ рефлексии. Он вспомнил, что начал свой «роман» если и не совсем «шутки ради«, то, во всяком случае, как некую игру в роман и в детектив. И что же из этого вышло? Да ничего хорошего. Замелькали утешительные поговорки на тему «первый блин комом», но уж он-то знал точно, что это был первый и последний блин. Эпитет «последний» вызвал в памяти целый букет поэтических произведений.
Оказавшись «у разбитого корыта», он решил подковать своего Пегаса теоретически. Обратившись к словарям, Автор с радостью обнаружил, что его произведение соответствует законам жанра, по крайней мере с формальной точки зрения. Так, словарь иностранных слов гласит, что изначально французским словом roman называли литературное произведение, написанное на одном из романских языков (от латинского romanus ― римский). Это языки: французский, испанский, итальянский, португальский, провансальский, румынский. Но это требование, согласитесь, давно уже никем не соблюдается. Со временем романами стали называть «наиболее популярный род эпических произведений, в которых заключается рассказ из жизни какого-либо общественного слоя, характеризующий выдающиеся черты его жизни и людей». При этом романы могут быть историческими или современными.
Прочитав эти определения, Автор предположил, что, наверное, существует и третий, смешанный тип, как это часто бывает в научной терминологии. Например, если есть почвы «песчаные» и «подзолистые», то обязательно существуют и «подзолисто-песчаные». Или, если есть партии «социалистов» и «демократов», то обязательно появятся и «социал-демократы». И практика показала, что они в свое время появились ― сначала, как всегда, в «передовой» Европе, а затем уж и в «отсталой» Российской империи. Так и с романами, подумал он. Поскольку существуют «исторические» и «современные», то, наверное, допустимы и «историко-современные».
Узаконив с помощью теории тип своего романа, Автор успокоился и решил, несмотря ни на что, продолжить его. Он понимал, что романическая, то есть в переносном значении слова любовная линия его романа исчерпала себя, как только Лиза и Виктор вступили в брак. Такие великие романисты, как Лев Николаевич, не останавливались на изображении свадьбы и подробно описывали семейную жизнь своих героев. Но сочинитель «Усадьбы» был явно неспособен к изображению психологических коллизий, и потому любовную линию он решил в дальнейшем не затрагивать. Поводом для продолжения романа, могли бы послужить события, связанные с детективной линией (от латинского detectio – раскрывать), поскольку преступление ещё не было раскрыто. Но и с этой линией возникли трудности из-за того, что герои были изгнаны с места преступления и тем самым были лишены возможности его раскрыть. Что же в таком случае оставалось?
Всё это так, но желание продолжить роман было сильнее разумных доводов, поэтому Автор решил, что с перемещением действия в Москву он сможет осуществить свою давнишнюю мечту: изобразить, как от поколения к поколению происходит передача семейных традиций и нравственных принципов, несмотря на социальные катаклизмы. К сожалению, из этой грандиозной затеи у него тоже почти ничего не вышло. В конце концов, в романе сохранились лишь осколки его мечты, в виде портретной галереи представителей старшего поколения, переживших гибель своей усадьбы, Российской Империи. Ведь именно они влияли на своих детей и внуков, которым ещё предстояло пережить гибель своеобразной усадьбы-утопии, Советской Империи.
В связи с таким замыслом теоретически подкованный Автор почувствовал, что вторая часть романа подпадает под определение романтизма ― направления, в котором «автор не столько воссоздает действительность, как реалист, сколько пересоздаёт её соответственно своим идеальным представлениям». Чтобы избежать обвинений в романтизме, он решил, как можно меньше сочинять и как можно больше опираться на подлинные документы, чтобы придать повествованию столь ценимое им качество, как достоверность. Но где их взять?
Автор знал о том, что в доме Марии Михайловны хранились документы за целое столетие (дневники, письма, старые газеты, открытки и фотографии). Материалы из семейного архива, по её мнению, были ценны как показания очевидцев и даже участников тех событий, о которых советские дети знали только из школьных учебников истории. В 1974 году ей пришла в голову счастливая мысль издавать домашний журнал, наподобие «Русского архива» Бартенева, и в нём публиковать не только документы из семейного архива, но и воспоминания ещё живых свидетелей. К этому времени уже 10 лет в её доме существовал театр-кабаре «Летучая мышь», и редакция журнала после долгих споров решила назвать новое детище тем же именем.
Если домашний театр мог выглядеть как вполне безобидная забава, то домашний журнал, в котором публиковались не только архивные, но и вполне современные материалы, явно подпадал под статью об «антисоветской пропаганде и агитации». Поэтому Мария Михайловна и её мама, Татьяна Юрьевна, жили в постоянном страхе: вдруг ее арестуют и посадят. Не раз они обсуждали, как и что, в случае ареста, Маше следует отвечать на допросах в КГБ. И хотя эти страхи были обоснованными, они легкомысленно продолжали издавать журнал и тем самым следовали известному правилу, что, «если нельзя, но очень хочется, то всё же можно». Так как тексты Маша печатала на пишущей машинке, то теоретически тираж мог достигать четырех экземпляров. Но практически в виде журнала редакция оформляла и переплетала только 1 (один) первый экземпляр, а остальные Маша хранила в старом сундуке у своей матери.
Татьяна Юрьевна жила в коммунальной квартире. Предполагалось, что её как члена партии и заслуженную учительницу обыскивать не будут, а в случае ареста первого экземпляра в доме у Маши сохранятся хотя бы тексты. Чтобы как-то обезопасить себя от обвинений «в распространении», на титульном листе каждый раз печатали: «Тираж 1 (один) экземпляр. Распространению не подлежит. Не читать!» Однажды, в шутку, она написала даже: «Перед прочтением сжечь!», чем поставила в тупик не понимающих шуток читателей. С 1974 по 1978 год редакция выпустила всего 16 номеров, то есть ― по четыре номера в год. Каждый ― около 100 страниц.
─────
Не то мудрено, что переговорено,
а то, что не договорено.
В.И. Даль. Русские пословицы
Итак, покончив с теорией, Автор поспешил навестить Марию Михайловну, чтобы перейти к практике. К великой радости, он застал её за обычными занятиями. Стол был завален ксерокопиями рукописей из Сурминова, половина томов Брокгауза заодно с Ефроном были вынуты из шкафа и громоздились кипами на стульях. Чашки с недопитым кофе можно было увидеть в самых неподходящих местах. В комнате стоял дым коромыслом, так как, увлекаясь работой, Мария Михайловна имела обыкновение курить одну сигарету за другой.
Автор сразу понял, что отвлечь её от рыцарей, «ищущих манну», а тем более от «Нового Израиля», будет непросто, но решил попытаться. Для начала он спросил Марию Михайловну, собираются ли они бороться за восстановление справедливости. Она объяснила, что никаких совместных планов нет и быть не может, потому что они ведь не заговорщики с какой-либо определенной программой. Каждый реагирует на изгнание по-разному, в зависимости от характера, убеждений и обстоятельств.
Гриша Борзун, например, сразу же заявил, что будет добиваться восстановления через суд, и уверен, что добьется своего. Лина Байкова, не имея прописки и жилья в Москве, обратиться в суд не могла. Она съездила в Ломакино к своему духовнику и по его совету положилась на волю Божью. Пока эта воля выразилась в том, что Лину на время приютила одна знакомая в Москве.
Елизавета Алексеевна тоже хочет подавать в суд, но вовсе не уверена в том, что правда восторжествует. Поэтому, по совету своего духовника, она пошла в храм, где пребывает икона святого Трифона, заказала молебен и взяла от лампады «маслице». Считается, что этот чудотворец выручает как раз тех, кто имеет неприятности по службе. Зинаида с той же просьбой поехала в Лавру к преподобному Сергию. Так что на небесах защита им была обеспечена.
Что же касается самой Марии Михайловны, то, по её мнению, добиваться восстановления не имело смысла, потому что, вернувшись в усадьбу, они будут вынуждены сотрудничать с теми же «новыми людьми». Разумеется, она понимает, что эти «новые люди» повсюду, но она всё ещё надеется, что найдет укромный уголок, где сможет предаться своим любимым архивным занятиям.
Теперь можно было перейти к делу. Автор сказал Марии Михайловне, что хочет просмотреть журналы «Летучая мышь», чтобы поискать материалы для второй части романа. Как и в любом солидном журнале, в «Летучей мыши» было несколько рубрик, но его интересовала лишь одна — мемориально-архивная. В этом разделе Мария Михайловна публиковала письма, дневники и воспоминания людей старшего поколения, преимущественно из своего семейного архива. Тогда, в 1970-е годы, её чрезвычайно занимал один вопрос: как пережили Революцию 1917 года люди, родившиеся и выросшие в Российской Империи?
Автор смотрел на проблему шире. Сравнивая жизнь поколений, он заметил, что события в одной, «отдельно взятой» усадьбе и переживания героев его романа можно считать типичными, потому что они повторяются из века в век. Свои соображения он начал излагать Марии Михайловне, надеясь на понимание с её стороны. По его словам, каждый раз повторяется одна и та же странная ситуация. Старые владельцы «усадеб» задолго до наступления катастрофы начинают испытывать чувство тревоги, но, видимо, желая насладиться жизнью перед неизбежной гибелью, они продолжают вести беспечную жизнь. А когда катастрофа происходит, каждое поколение ищет и находит утешение в поэтических строках тех, кто переживал то же самое в прошлом.
― Случившееся в Сурминове напоминает мне сюжет «Вишневого сада» Чехова, ― заявил Автор. ― В этой пьесе на смену старым владельцам с их «возвышенным обманом» тоже пришли «новые люди» с «тьмой низких истин» в кармане. Это были люди, жаждущие наживы и готовые выкорчевать всё, что мешает им в достижении цели.
Мария Михайловна слушала автора внимательно. Хотя он говорил слишком путано, но она поняла, что он хотел сказать, потому что сама много думала об этом. Однако, по её мнению, поиск аналогий следовало начинать не с России, а с Европы, так как именно там «средний класс» начал устраивать свои Великие Революции. Она вспомнила Мольера и его комедию «Bourgeois—gentilhomme», в русском переводе известную под названием «Мещанин во дворянстве». Однако, по наведении справки в Брокгаузе, выяснилось, что Мольер в ней вовсе не разоблачал буржуазность, а наоборот, «предостерегал здоровый средний класс от бессмысленного подражания развратному дворянству». По-видимому, в XVII веке аристократы продолжали беспечно «танцевать», как стрекозы, и, конечно, им не могло прийти в голову, что через 120 лет трудолюбивые муравьи устроят во Франции Великую Революцию и захватят их замки, дворцы и усадьбы. И только тогда, когда грянул гром, gentilhommes перекрестились и заметили nouveaux riches — нуворишей, новых богачей, разбогатевших на спекуляциях. Но было уже поздно. Выходцам из аристократии оставалось только одно — махать кулаками после драки, изображая погибшее прошлое в своих сочинениях. Так возник вышеупомянутый «романтизм» с характерной для этого направления идеализацией прошлого, коим в то время считалось «мрачное средневековье».
К началу XIX века потомки нуворишей стали джентльменами, но, в отличие от старой, новая знать ещё не имела своего «прошлого». Будучи прагматиками и реалистами, они отвергли «романтизм» и создали новый стиль, «буржуазный реализм». Появилось множество романов о «современной жизни». Однако с течением времени у «среднего класса» появилось своё «прошлое», о гибели которого они тоже могли сожалеть. И вот, к концу XIX века, когда в буржуазной Европе возникло предчувствие гибели, на сцену опять вышел «романтизм», но в другом костюме, отчего и назвали его по-другому, декадансом. Тогда-то Эдмонд Ростан и написал свой «Прекрасный вечер», а в России забрезжила заря Серебряного века ― европейского декаданса с ядовитой примесью оккультизма. Капитул розенкрейцеров «Астрея» открыл ложу «Люцифер», членами которой стали основатели символизма, поэты Андрей Белый (Бугаев), Валерий Брюсов и Вячеслав Иванов, а также антропософ А.С. Петровский, друг Павла Флоренского, с которым они вместе учились в Духовной академии. Вслед за символизмом появились и другие мистические течения и общества, такие как акмеизм, футуризм, «Башня» Иванова и «Цех поэтов» Гумилева.
Впрочем, это всё неуместные в романе подробности, попавшие на эту страницу как дань увлечению Марии Михайловны розысками следов оккультизма там и сям. Так что не будем отвлекаться от «генеральной линии». Дело кончилось тем, что власть в стране взяли в свои руки хотя и прагматики, но не буржуи, а социалисты, и не реалисты, а утописты. Вполне закономерно, что на смену наследию декаданса, «революционному романтизму», очень скоро пришел «социалистический реализм». К концу XX века, когда у социалистов тоже появится своё «прошлое», достойное сожаления, оно тоже может быть разрушено и тогда появится ещё одна разновидность «романтизма», постсоветская. Впрочем, в начале 1980-х Советский Союз выглядел, как в гимне, нерушимым, и им казалось, что так будет всегда.
Судя по всему, во все времена нашествие духа наживы особенно остро переживали именно поэты. Наверное, потому, что поэзия и рынок столь же не совместимы, как гений и злодейство. Возможно, столь же остро и болезненно его всегда переживали и все «легко ранимые люди», но они неизвестны истории. Другое дело, великие поэты. Как много среди них самоубийц и людей с нарушенной психикой! Впрочем, так же как в случае курицы с яйцом, проблема взаимовлияния психики и творчества до сих пор наукой не решена. Тут, по ассоциации, Мария Михайловна вспомнила Баратынского, открыла томик с его стихами на нужной странице и начала читать вслух стихотворение «Последний поэт».
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Автор был рад уже тому, что она не стала зачитывать «Последнюю смерть» того же Баратынского. Ему не терпелось вернуться в более близкие времена, но он не удержался и с иронией заметил, что если смотреть в корень, то следует начинать не с Баратынского, а с Гесиода. Ведь именно ему Мировая культура обязана пессимистической теорией о постепенной деградации человеческого рода от Золотого века к Серебряному, Медному и Железному. И если верить Гесиоду, то Железный век начался уже при нём, то есть 2700 лет тому назад. Автор пошутил, но Мария Михайловна никогда Гесиода не читала, и ей захотелось узнать, что по этому поводу писал древний грек. Она попросила Автора залезть на антресоль, где хранились мамины учебники по истории, и найти там Хрестоматию по истории Древнего мира. Как ни странно, но книга нашлась, а в ней, среди прочего, обнаружился и нужный отрывок из поэмы Гесиода «Дела и дни». Мельком прочитав описания первых четырех «веков», Мария Михайловна с интересом остановилась на описании пятого, Железного века.
Если бы мог я не жить с поколением пятого века!
Землю теперь населяют железные люди. Не будет
Им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя,
И от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им…
Дети — с отцами, с детьми — их отцы сговориться не смогут.
Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю — хозяин.
Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то,
Старых родителей скоро совсем почитать перестанут…
Правду заменит кулак. Города друг у друга разграбят.
И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,
Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею
Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.
Стыд пропадёт…
К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,
Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды
Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет.
Какая тоска! Похоже на то, что и правда, от зла избавленья не будет. Гесиод и Баратынский, разделённые тремя тысячелетиями, ― оба отмечали бесстыдство «железных людей». Схожими они оказались и в том, что в поисках счастья оба смотрели не в будущее, а в прошлое. Положим, Баратынский трагически переживал наступление эры торгашества, но почему такой пессимизм возник у человека, жившего в Золотом веке той самой античности, из которой черпали вдохновение поэты последующих времен? На вопрос «почему» ответ нашелся в кратком введении к этому отрывку из Хрестоматии. Оказалось, что в своей поэме Гесиод описал, как родной брат поэта по имени Перс подкупил судей и присвоил земельный участок Гесиода, причитающийся ему при дележе отцовского наследства. Подумать только! На протяжении тысячелетий «исторического времени» существования человечества в реальной жизни ничего не менялось. Неправедные судьи, подкуп, который европейцы называют коррупцией, наглецы и злодеи — всё то же самое, вплоть до мелочей.
Наблюдательный Гёте 200 лет тому назад вложил в уста Мефистофеля утверждение, что «люди гибнут за металл». Но Мария Михайловна, выросшая в затерянном мире советского периода, словам Гёте не верила. Поэтому в очередной раз она искренне удивилась тому, что несправедливость, связанная с потерей личной собственности, способна так глубоко ранить душу поэта. Подумать только, скольких бы «шедевров» лишилась Мировая культура, если бы все всегда были счастливы! Неизвестно, куда могли бы завести размышления такого рода, но они вовремя были прерваны прагматически настроенным Автором.
Он попросил свою собеседницу оставить в покое Гесиода и вернуться в Россию к тем временам, которые пережили их деды, и там искать аналогии. Ещё раз они вернулись к «Вишневому саду» Чехова. В конце XIX века окрепшая буржуазия начала скупать усадьбы у разорившегося дворянства и использовать их с выгодой. Нельзя сказать, что все дворяне унывали. Нет, они «танцевали», как и их коллеги по классу во Франции. Вскоре «здоровый средний класс» приступил к захвату реальной власти в Российской Империи. Наконец, в Феврале 1917 года им удалось свергнуть ненавистного царя Николая. Как ни странно, но по этому поводу ликовали все сословия, вовсе не думая о последствиях. Даже церковное священноначалие не предвидело никакой угрозы. Святейший Синод единодушно поддержал новую власть и тут же приказал пастве молиться Богу не за Помазанника Божия, а за Временное правительство. И никто за бедного помазанника не вступился. Мало того, либералы поспешили отправить семью «гражданина Романова» с глаз долой, за Урал, в далёкую Тобольскую деревушку. Так, в одночасье, сгинула российско-германская династия.
Через 8 месяцев после «зачатия», как и положено, родилось «дитя», но зачинатели объявили его «незаконнорожденным». Проще говоря, в Октябре того же года произошел второй переворот, и появилось второе Временное Правительство. Этот переворот был назван тоже Великой Революцией, но в отличие от Февральской её назвали Октябрьской.
Название исторических событий по месяцам, в которые они свершились, для понимания сути события ничего не даёт, что хорошо видно на примере пресловутых «декабристов», выступление которых могло случиться в любом другом месяце. Да и с Октябрьской революцией вышла путаница: кто мог знать заранее, что вскоре страна перейдет на новый календарь, и её будут праздновать в ноябре? Поэтому разумнее отдать предпочтение более содержательным названиям. В феврале случилась очередная и давно ожидаемая буржуазная революция, уничтожившая монархию, а в ноябре — первая и никем не непредвидимая социалистическая революция, уничтожившая право частной собственности на средства производства. Как бы ни были скучны эти названия, но нельзя отказать им в том, что они указывают на те силы, которые их совершали, и на те цели, которые они преследовали.
Что было, видели деды.
Что будет, увидят внуки.
В.И. Даль. Русские пословицы
В результате через 20 лет после эпохи «Вишневого сада», старо-новые владельцы были изгнаны, а их усадьбы национализированы. В огне Гражданской войны одни усадьбы сгорели, другие были разгромлены, но большая часть дворцов в городах и весях сохранилась. Новая власть разместила в них больницы и детские дома, научные и учебные институты, библиотеки и музеи, санатории и дома отдыха.
В тех, где были устроены музеи, их сотрудники стали ощущать себя не просто хранителями, но в каком-то отношении новыми владельцами. Они делали всё, что было в их силах, чтобы сохранить то немногое, что осталось от прошлого. И вот теперь, через 60 лет после Социалистической Революции, они почувствовали угрозу того, что всё может возвратиться на круги своя.
Хотя корысть и не гнездилась в сердце Автора, но его «мечта» явно была «насущным и полезным занята». Как уже было сказано, он устал от вымыслов и хотел получить согласие Марии Михайловны на использование в своем романе достоверных материалов, опубликованных в «Летучей мыши». Она пожалела незадачливого Автора и дала на это согласие. Поэтому в тот день с антресоли были сняты номера «Летучей мыши», коробки с письмами, старые бювары с документами и альбомы для стихов. После недели напряженной работы автор остановился на двух очерках и поместил их в свой роман в виде двух глав: СМУТНОЕ ВРЕМЯ и ФИЛОСОФ.
Первая из них представляет собой запись нескольких бесед Марии Михайловны с одной дамой, её дальней родственницей, которая на страницах «Летучей мыши» не пожелала открывать своё имя и выбрала псевдоним Софья Петровна. Она знала деда Маши, Юрия Коробьина с юности по Таганрогу, где они жили в годы своей юности и где их семьи пережили Гражданскую войну. Многое сама Маша помнила из рассказов деда о прошлом. Ей было 12 лет, когда она познакомилась с дедом. Очерк о нём Мария Михайловна написала в память о той счастливой поре, когда её дед жил в Зареченске.
Автор надеется, что эти очерки могут быть интересны как сами по себе, так и потому, что отчасти объясняют предысторию случившегося в Сурминове.
kwkwkwkwkwkwkwkwkwkwkwk
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
СМУТНОЕ ВРЕМЯ
Так! Но, прощаясь с римской славой,
С капитолийской высоты
Во всём величье видел ты
Закат звезды её кровавой!..
Ф.И. Тютчев. Цицерон, 1836
Ты спрашиваешь, как люди моего поколения пережили Революцию? Но я начну с того, как мы жили до семнадцатого года. Замечательно жили, просто замечательно! У нас была очень большая семья — четыре сестры и два брата. Мама рано овдовела, и мы жили в имении нашего деда. Он учился в Петровской Академии и по окончании курса купил землю около Таганрога. На этой земле насадил он роскошный сад, применял самые современные методы садоводства, выписывал массу научной литературы и порядочно разбогател. В дедушкином саду росли великолепные груши, абрикосы, персики, и этими фруктами снабжался весь Таганрог.
Конечно, мы, как и вся российская молодежь, были заражены революционными идеями. До революции мы относились ко всем революционным партиям с уважением. Особенно были популярны эсеры, но мы знали и о большевиках, и о меньшевиках, но к ним относились как-то несерьезно.
Мой брат Георгий и твой дед Юрий, как я полагаю, вступили в революционную партию, будучи ещё студентами. Они оба участвовали в организации восстания в Москве в 1905 году, из-за чего были арестованы и сидели в Бутырской тюрьме. Впрочем, посадили их ненадолго. Вскоре отпустили, но они боялись оставаться в Москве и уехали в Таганрог. Однако и здесь было опасно, поэтому они некоторое время жили тайком в дедушкином саду, под обрывом. Дедушка был крайне консервативен и отнюдь не сочувствовал нашим революционным увлечениям. Поэтому мы тщательно скрывали, что два «карбонария» скрываются в его имении. Мы, сёстры, тайком носили им еду и, конечно, чувствовали себя романтическими героинями. С тех пор Юрий стал близким человеком в нашей семье, а вскоре его сестра вышла замуж за моего младшего брата, Михаила.
В 1906 году я кончила гимназию и вместе с двумя подругами уехала в Лозанну, где мы поступили в Медицинский институт. Там была большая русская колония, жили интересно и весело. Устраивали благотворительные вечера с танцами, собирали деньги «на революцию», помогали политическим эмигрантам. В Лозанне я пробыла полтора года, но меня испугал анатомический театр, и я вернулась в Россию, в Петербург, где поступила на Высшие женские курсы Герье.
В 1909 году, когда мне было 19 лет, я вышла замуж за Владимира Павловича. Мы были знакомы с ним с гимназических времен. Ко времени нашей женитьбы он был студентом Харьковского университета на юридическом факультете. Отец его был банковский служащий.
Жили они не блестяще, но вполне хорошо, потому что жизнь стоила пустяки. Осенью на базаре закупали овощи на всю зиму, отвозили домой на телеге, а стоило всё это несколько рублей. В Харькове мы начали самостоятельную жизнь. Володя подрабатывал уроками до 30-40 рублей в месяц, а я получала от дедушки по 50 рублей.
Незадолго перед войной Володя получил самостоятельную адвокатскую практику. Имели мы не то чтобы много, но мы ни в чем не нуждались. Владимир Павлович получал 8-10 тысяч в год, приблизительно треть уходила на квартиру. Мы снимали квартиру из шести комнат в городе и имели собственную дачу.
Крестьяне из ближайших сёл снабжали нас летом буквально всеми продуктами, в город приходилось ездить только за говядиной. Отношения с крестьянами были прекрасные, с той и другой стороны добродушные. Был контакт, взаимное уважение и доброжелательность. Никто никого не боялся. Двери и окна не запирались. Крестьяне жили и одевались хорошо не модно, не по-городскому, у них был свой стиль, в городскую жизнь не лезли: это считалось неприличным.
На дачу к нам всегда приезжало много гостей. Адвокатская среда, с одной стороны, была очень культурной и прогрессивной, а с другой в быту была какая-то распущенность, это даже было модно, и этим кичились. Жили невенчанными, менялись женами, не крестили детей и всем этим бравировали.
У нас в доме было две прислуги: кухарка и горничная. Когда у нас родился сын Саша, была взята нянька. Её звали Наташа. Она прожила в нашей семье всю жизнь и умерла уже здесь, в Зареченске. Она была совершенно неграмотна, и, когда Сашу стали учить читать и писать, он учил и её, так что она потом сама читала и писала письма родным в деревню.
Летом 1914 года началась война. Но фронт был далеко, и в первые годы люди жили по-прежнему, все ещё неплохо.
Февральскую Революцию вся интеллигенция встретила восторженно, с энтузиазмом. Я не помню, чтобы кто-нибудь выражал сожаление по поводу отречения царя. Его и царицу не любили, и надеялись, что вот теперь наступит «царство свободы». Однако очень скоро наступило разочарование: начались неурядицы, нехватка продуктов, бандитизм. Банды по большей части состояли из бежавших с фронта солдат. Цены страшно подскочили, в магазинах трудно было что-нибудь достать и, например, сахар приходилось доставать «по блату». Особенно вскочили цены на извозчиков, с 20 копеек неимоверно высоко. Не стало овса, да и вся жизнь вздорожала.
Осенью 1917 года власть в Харькове была смешанной: работала старая городская дума, но постепенно власть большевизировалась. Перед Рождеством, когда мы как раз собирались в Таганрог, власть полностью перешла к большевикам. Начали притеснять интеллигенцию, была объявлена поголовная мобилизация на рытье окопов.
Мы, слава Богу, уехали в Таганрог, там пережили зиму и вернулись только осенью. В это время большевики отступили от Харькова. Власть была полубольшевистская, наступали немцы, вокруг города бродили украинские банды. Они избивали евреев. Публика жила бесшабашно рестораны, театры, а по ночам выстрелы на улицах. Ленин заключил с немцами Брестский мир, по которому почти вся Малороссия отходила Германии. В Харьков вошли немцы. Мы смотрели на них с балкона. Они вползли в город, как серая змея. И воцарилась тишина… Вели себя замечательно вежливо, за все расплачивались, даже с торговками на мосту. Мы прожили лето на даче, последнее лето. Немцев мы совсем не замечали.
Осенью почувствовалось приближение большевиков.
Местная адвокатура, помня о страшных месяцах большевистской власти зимой 1918 года, решила бежать на юг. Владимир Павлович в это время был уже главным юрисконсультом Южной железной дороги. В октябре ночью, тихонько, с какой-то дачной станции мы выехали в вагонах третьего класса на Ростов. Это был чуть ли не последний поезд, вырвавшийся из Харькова.
В Ростове я опять увидела интервентов на этот раз англичан и французов. Здесь я разыскала своего двоюродного брата Александра Секретёва. Он был известным генералом казачьего войска. Его имя упомянуто у Шолохова в «Тихом Доне». Нашла я его в номере гостиницы сильно пьяным. Он все повторял: «Это конец! Это конец!» Он, видимо, понимал бессмысленность сопротивления. Александр обещал мне помочь выбраться из Ростова в Таганрог. Отправились мы с ним на вокзал, заняли купе. Входят французы. И вдруг предлагают Александру выйти, а даме милостиво разрешают остаться. Что было делать? и Александр, русский генерал, вышел. Французы пытались со мной заговорить, но я отвернулась и дала им понять, что не желаю с ними иметь дело. Они презирали русское командование.
Интересна судьба Александра. Вместе с Белой армией он покинул Россию и несколько лет провел на острове Лесбос, где начал агитировать казаков за возвращение в Россию. За это его чуть не убили сами казаки. Он связался с нашим полпредством и в 1922 году вернулся в Россию. Его торжественно встречали в Севастополе и Москве, предлагали высокие военные должности, но он отказался и взялся за преподавание конного дела в Военной Академии. Потом женился, у него родилась дочь. А в 1930 году он был арестован и исчез.
Наконец я добралась до Таганрога. Весь город военный лагерь. Вся молодежь была воодушевлена и настроена против большевиков. Все шли в Белую армию, и даже штатские уходили простыми солдатами в казачьи полки. А в декабре события так стали нарастать, что началась эвакуация на юг, к Новороссийску. Большевики приближались.
Служащим железной дороги предоставили громадный поезд, и они с семьями двинулись на Кубань. Наша семья тоже попала в этот поезд. Тогда свирепствовал сыпной тиф. Много больных тифом было и в поезде. Мы застряли в Армавире. Однажды мы гуляли по перрону. Вдруг чей-то голос зовет: «Соня! Соня!» Мы с Володей сначала не обратили на это внимания, но зов повторился. Оказалось, что это был Юрий. Он ехал из Майкопа в Екатеринодар (ныне Краснодар) на собрание Казачьей Рады. Мы страшно обрадовались и смеялись, что всё произошло, как в последнем акте оперетты, когда все действующие лица встречаются. Около часу мы провели вместе и расстались на долгие годы.
Я сказала Володе, что лучше уйти из поезда, потому что иначе кто-нибудь из нас заболеет тифом. Мы сняли комнату у станичника. Начальник дороги уехал в Новороссийск, звал нас за границу и обещал вернуться за нами. Ехать за границу нам не хотелось, а он, слава Богу, не вернулся. Около двух месяцев прожили мы в Армавире.
На что мы жили тогда? Были деньги, чёрт знает какие! Я даже не знаю, какие. Добровольческие деньги назывались «колокольцами». Кое-что мы увезли с собой из Таганрога. Там, в Армавире, я продала свой золотой кулончик, подарок мамы. И потом на Кубани всё было недорого. Хозяйка кормила нас обедами очень дёшево.
Потом и на Кубань пришла Советская власть. Нам всем сказали: «Возвращайтесь, товарищи!» Тут был анекдот. Оружие держать не разрешалось, и велено было сдавать. Володя был страстный охотник, поэтому у него было ружье и револьвер. Сдавать мы боялись. И Володя спрятал свой револьвер за верхнюю балку в «чижике» деревянном туалете.
Каждый день он проверял, там ли ещё револьвер. Однажды пощупал, а там два револьвера, а на следующий день уже три. Кто-то ещё решил воспользоваться этим способом. Но по прошествии нескольких дней все три исчезли. А ружье мы уже по дороге утопили в Доне. Прекрасное было ружье!
Двинулись мы обратно в Харьков. Около Таганрога в поезде был обыск, и у нас забрали бинокль. Саша очень плакал. Из Таганрога через Синельниково доехали до Екатеринослава (ныне Днепропетровск). К счастью, мост кем-то был взорван, поэтому поезд не дошел до города. Мы с Сашей остались в вагоне, а Владимир Павлович пошел пешком в город. Отыскал там своих друзей. Они ему в один голос говорят: «Что ты? Что ты? Скрывайся как можно скорее! Тебя как главного юрисконсульта разыскивают и непременно арестуют». Пришлось нам покинуть поезд. Но как вернуться в Таганрог? Случайно на вокзале встретила я дальнего родственника. Он приехал из Москвы в Екатеринослав за дочерью. Почему-то он был вместе с какой-то научной экспедицией. Словом, у него был вагон экспедиция, может, и липовая была, но вагон был с колбами и пробирками. Так мы уехали нелегально. Не знаю, чем бы иначе кончилось, наверное, Володя был бы арестован.
Доехали мы в этом научном вагоне до Иловайской, а там опять неизвестно, как дальше быть. Мы сидим на вокзале, но, правда, не унываем, думаем: как-нибудь да доедем. Володя куда-то пошел погулять с Сашей, я одна сижу с вещами. Подходит молодой инженер и спрашивает: «Куда вы, гражданка, едете?» Я отвечаю довольно дерзко: «Куда у вас можно ехать, когда нет ни одного поезда?» Он, однако, не рассердился и объяснил, что у него вагон, что он едет из Сибири на Кубань и может довезти меня до ближайшей к Таганрогу станции. Спросил, одна ли я. Я объяснила, что еду с мужем и сыном. У него лицо завяло, но деваться некуда уже обещал. Так мы очутились в его вагоне и очень подружились. Жена его умерла недавно, он как-то отогрелся в нашей семье. У него была чудесная маленькая фисгармония, и Володя играл на ней. Жили мы очень весело. Денщик обслуживал нас, добывал продукты. Наш спаситель очень хотел, чтобы мы взяли на память эту маленькую фисгармонию прелестная вещь! но мы отказались. Неизвестно было, как мы доберёмся и со своими вещами.
После того, как мы покинули этот милый вагон, началась беда. Еле нашли подводу до Таганрога и вернулись в наш дом. Дедушка ещё до революции земли и сад продал, деньги положил в Государственный Банк, написал завещание, в котором всем нам расписал порядочные суммы. Мы их, конечно, никогда не увидели и впоследствии, наученные горьким опытом, всю жизнь тратили деньги во всю, когда они были. Дедушка до конца своей жизни прожил в Таганроге. Он умер в 1926 году. Они с мамой страшно бедствовали, и я помню, уже во времена НЭПа (мы тогда жили в Симферополе), мы послали им морем в Таганрог корову, которая отелилась двумя тёлками.
Когда мы приехали в Таганрог, дом наш был занят советскими служащими, большевиками. Две мои сестры жили в бывшей гостиной, а дедушка с мамой в пристройке. Маша, милая, это был такой ужас! Начались наши мучения. Каждый день какие-то декреты, принудительные работы. Нам с Володей одна знакомая предоставила квартиру. Туда перенесли наиболее ценные вещи пианино, мебель.
Владимир Павлович оделся обормотом, достал у знакомого флейту, устроился в оркестр и поступил в союз РАБИС [работников искусств]. Настроение у нас не было подавленным. Володя говорил: «Что же делать? Нельзя быть адвокатом, так буду играть на флейте». Оркестр давал концерты водникам и совершал турне по районам. За концерты давали хлеб, иногда чудный, белый.
Так он кормил нас музыкой, а я поступила на работу в мастерскую наглядных пособий. Года два работала художником, раскрашивала по папье-маше. Жалованье давали в марте за декабрь, да и купить на него можно было разве что коробку спичек. Но работать нужно было обязательно, иначе могли послать мыть вокзалы. Так мы прожили года два-три. Голод был невероятный. Крестьяне могли возить продукты и пытались возить, но их в города не пускали. Власти сами ничего не давали и продавать не разрешали.
Власть была суровая и очень. Суровость усугублялась ещё и тем, что в Крыму был Врангель. Он иногда высаживал десант. Власти брали заложников, и однажды за городом были расстреляны несколько адвокатов, взятых в качестве заложников. Удивительная вещь, но на Владимира Павловича никто не донёс, и мы благополучно пережили это страшное время. Бывали обыски. У дедушки с вешалки «конфисковали», а проще говоря, украли меховую шубу и шапку. Одну нашу родственницу, помещицу, посадили в тюрьму. В один из десантов каким-то образом тюрьма была открыта, она бежала и пришла к нам. Страшно было, но и нельзя же отказать в убежище. Володя рискнул, пошел в участок и там попросил пожилого служащего дать паспорт женщины лет 50-ти. «Вы спасёте человеческую жизнь», сказал он ему. Тот дал чужой паспорт, какой-то женщины из простонародья, Матрены Фотиевны. Наша родственница уехала с этим паспортом, а потом так и прожила под чужим именем всю жизнь.
Так мы прожили до 1922 года, когда объявили НЭП, новую экономическую политику. За времена большевиков мы страшно прожились. Няня, помню, сшила себе платье из гардин, потому что ей не в чем было ходить. Вместе с нэпом жизнь расцвела моментально: открылись магазины, стала переводиться иностранная литература. И опять мы жили прекрасно. Переехали в Крым, в Симферополь. Володя устроился юристом на какое-то предприятие. Но в 1929 году в Крыму случилось страшное землетрясение, и мы решили перебраться в более безопасное место. Так мы и оказались в Зареченске. Купили этот старый дом и опять жили хорошо.
Знали ли мы об арестах? Конечно, знали. В 1930 году арестовали Юрия и почти одновременно моего младшего брата. Они оба работали на строительстве Беломор-Балтийского канала. Но моего брата через год выпустили, а Юрий провел в лагерях 20 лет. Хорошо хоть не расстреляли! Мы, конечно, тоже опасались. И однажды Владимира Павловича всё же арестовали. Однако очень скоро выпустили и больше не трогали. Иногда я думаю, что для брата и Володи дело кончилось так благополучно благодаря защите другого брата, того самого Георгия, который вместе с Юрием был арестован в 1905 году. Он занимал какую-то важную должность при Калинине, с которым они подружились ещё до Революции. Владимир Павлович на допросах не скрывал, что был близким другом Георгия. А может быть, хотя это и маловероятно, они действительно ничего существенного не нашли в его прошлом. Ведь в смутные времена он играл на флейте и ни в каких движениях не участвовал.
Другое дело Юрий. Ты, Маша, вряд ли знаешь, что в годы Гражданской войны он принимал самое активное участие в работе Кубанской Рады. Такие Рады возникли во всех казачьих войсках: в Донском, Терском, Уральском. Почти все окраины разрушенной Империи спешили провозгласить свою независимость от России, и некоторым это удалось. Деникин и деятели Белого Движения, наоборот, мечтали о Единой России и потому боролись с сепаратистами на Юге. Твой дед участвовал в сочинении Конституции Юго-Восточного Союза, где провозглашалось создание нового, независимого от России Казачьего государства.
М.К. Соколов. Робеспьер на трибуне. 1932
Из цикла «Французская Революция»
Бумага, тушь, перо, кисть. 30,5 × 21,9
М.К. Соколов. Шарлотта Корде. 1933
Из цикла «Французская Революция»
. Бумага, тушь, перо, кисть, акварель. 31,5 × 21,1
И белые, и казаки, конечно, надеялись на скорый разгром красных. Но вышло по-другому. Понятно, что большевики расправлялись со всеми, кто был замешан в любых сепаратистских движениях. Думаю, что Юрий переехал в Москву, потому что на Кубани его слишком многие знали. Но и здесь его разыскали.
Напоследок, Маша, расскажу тебе одну романтическую историю. Мне её твой дед сам рассказывал, когда после освобождения поселился в Зареченске. Юрий любил прихвастнуть, может быть, и на этот раз преувеличил свою роль, но, по его словам, именно он спас от расстрела одну даму, в которую был влюблён его соратник по Кубанской Раде, бывший станичный учитель Скобцов. Не помню её имени, но её фамилию — Кузьмина-Караваева — я запомнила, потому что она была мне известна раньше. В Харькове жил брат известного адвоката Переверзева, который часто на политических процессах выступал с ещё более известным адвокатом, Кузьминым-Караваевым,. Он был депутатом Государственной Думы от партии прогрессистов и выступал против смертной казни. А эта дама была женой его сына. Правда, ко времени Революции она уже с ним разошлась. Весной 1917 года она приехала с маленькой дочерью в Анапу, где жила её мать. По-видимому, к этому времени она уже была членом партии эсеров, потому что именно от этой партии она была избрана в Городскую Управу. Мало того, вскоре она стала городским головой, возможно, первой женщиной на такой мужской должности.
Однако зимой 1918 года к власти в Анапе пришли большевики. Кузьмина-Караваева пост головы не оставила, более того, она согласилась стать комиссаром по народному образованию. А к осени Кубань заняли «добровольцы» во главе с Деникиным. Начался белый террор. И бедная Кузьмина-Караваева стала одной из его жертв. Её арестовала деникинская контрразведка. Какое-то время она просидела в тюрьме, потом была выпущена под залог и жила под угрозой смерти при попытке к бегству. Белые обвинили её в сотрудничестве с большевиками, в комиссарстве и участии в национализации частного санатория. Весной она предстала перед военно-окружным судом. На основании приказа Краевого Правительства, членами коего, кстати, были и Юрий, и Скобцов, прокурор потребовал смертной казни для подсудимой.
Защитником на процессе выступил Юрий, как я полагаю, по просьбе Скобцова, а может быть, и по поручению местных эсеров. Он говорил, что её комиссарство было вынужденным, что, оставаясь на своем посту, она смогла спасти жизни многих людей — учителей, офицеров — и таким образом выполняла свой долг перед «общечеловеческой культурой». Затем он сравнил её со своим любимым философом Иммануилом Кантом, который-де тоже пережил оккупацию Кенигсберга вражескими войсками, но, оберегая храм науки, продолжал и при оккупантах читать лекции в Университете. Не знаю, упомянул ли он, что «оккупантами» были русские. Свою речь Юрий закончил так: «То, что сделал большой Кант в большом Кенигсберге, сделал маленький человек для маленькой Анапы». Кант, видимо, произвел громадное впечатление на присутствующих, потому что прокурор смягчился, а приговор суда и вовсе оказался чисто символическим две недели ареста. А через три месяца Кузьмина-Караваева и Скобцов обвенчались в Екатеринодаре. В ту пору Скобцов был министром земледелия в Кубанском правительстве.
Весной 1920 года Екатеринодар [ныне Краснодар] опять был взят большевиками, и на этот раз окончательно. Скобцовы, как и многие другие деятели Кубанской Рады, попали из огня да в полымя. Деникин и его команда жестоко, вплоть до казней, продолжали бороться с «самостийниками», а с севера напирали большевики, от которых тоже было трудно ожидать пощады.
Жена Скобцова была беременна, но ему удалось вывезти семью — жену, падчерицу и тёщу на итальянском пароходе из Новороссийска в Поти. Оттуда они с большим трудом добрались до Тифлиса. Позднее от своих знакомых в Тифлисе Юрий узнал, что у Скобцовых там родился сын. Говорили, что через Турцию им удалось уехать в эмиграцию. Но о дальнейшей их судьбе он ничего не знал.
Маша была поражена последним рассказом Софьи Петровны. Она не выдержала и спросила: « Значит, ни дед, ни вы, тетя Соня, не знали, кем была эта Скобцова и кем стала?»
— Говорю же тебе, я забыла, как её звали. Дед, конечно, знал, но теперь спросить не у кого. А что с ними дальше случилось, и вовсе узнать невозможно. Почему ты так заинтересовалась ею?
— Потому что, судя по всему, вы рассказывали о женщине, весьма знаменитой. Её звали Елизавета Юрьевна. Отец её, Юрий Пиленко, был казачьим генералом, и около Анапы у него было имение. Её мать — урождённая Делоне. Ещё до революции Елизавета Юрьевна начала писать стихи, была знакома с Волошиным и Эренбургом, Вячеславом Ивановым и Алексеем Толстым. Вместе с Ахматовой она была участницей «Цеха поэтов», основанного Гумилёвым вместе с его другом, а её мужем, Дмитрием Кузьминым-Караваевым и Борисом Зубакиным, мистиком и розенкрейцером. Скобцовы эмигрировали и жили в Париже. Там она постриглась в монахини и получила имя в честь Марии Египетской, но жила не в монастыре, а по-прежнему в своём доме. В церковных кругах её зовут не иначе, как мать Мария, и считают святой. Во время последней войны мать Мария погибла в немецком концлагере в Регенсбруке. Говорят, она пошла на смерть, чтобы кому-то спасти жизнь.
— А ты откуда всё это знаешь?
— Из разного рода публикаций, церковных и светских. Случайно мне попалась газетная статья с упоминанием этого процесса. Там была приведена фамилия защитника, Коробьин, но ни полного имени-отчества, ни инициалов там не было. Поэтому я не обратила на всю эту историю особого внимания. Только подумалось: «Вот совпадение! И дед мой адвокат, и жил он на Кубани, и мог приплести Иммануила Канта в качестве аргумента». Но он никогда мне об этой истории не рассказывал, точно так же как о своей политической деятельности.
— А ты его спрашивала?
— Ну, конечно, и не раз. За год до своей смерти он всё же мне кое-что рассказал. Я все допытывалась, за что его посадили. Мне казалось неправдоподобным расхожее объяснение, будто всех «сажали за анекдоты». Тогда он мне впервые сказал, что обвиняли его за участие в Кубанской Раде и за сотрудничество с «белыми». Но при этом он ни словом не обмолвился о том, какие цели были у казачества. Рассказал и о том, почему не захотел уехать в эмиграцию, хотя возможность такая была. И только позже я столкнулась напрямую с темой масонства и розенкрейцерства. Но дед уже умер, и мне не с кем было эту тему обсудить. Он же сам никогда масонов не упоминал.
— Ты и сейчас ими занята?
— Теперь даже больше. Собственно, и на след матери Марии я вышла только потому, что меня интересовал отец её первого мужа — адвокат и масон В. Кузьмин-Караваев. Вместе с Максимом Ковалевским он был одним из организаторов новых партий и «нового», возрождённого, масонства в начале 1906 года. По мнению современных историков, масоны сыграли решающую роль в свержении монархии и организации Февральского переворота. А не будь Февральского переворота — и Октябрьский не смог бы произойти. Не правда ли?
— Ну, об этом судить не берусь, — сказала Софья Петровна и вернула разговор в прежнее русло. — А вот твои сведения о madam Скобцовой мне любопытны. Три её ипостаси — поэтессы-акмеистки, эсерки и монахини — никак не совмещаются у меня в голове. Во всяком случае, из рассказов Юрия я совсем по-другому её представляла. Да, странное пересечение судеб. Меня подобные пересечения чрезвычайно занимают. Ты обращаешь на них внимание?
— Я их, тётя Соня, уже давно «собираю», — ответила Маша. — И что странно, в моей коллекции почему-то набралось много пересечений, связанных с одним местом ― с Академией в Петровско-Разумовском. Прямо наваждение какое-то. Вот и в вашем рассказе она прозвучала. Вы сказали, что ваш дед там учился. Интересно, в какие годы?
— Машенька, я точных дат не помню. Да и зачем тебе это нужно?
— Дело в том, что в начале 1870-х годов там учились отец деда, Александр, и два его брата Коробьиных: Порфирий и Николай, дядья моего деда. И где же я их имена нахожу? В Био-библиографическом справочнике, изданном обществом Политкаторжан в 1929 году, среди лиц, арестованных по делу нечаевцев, кружки которых были и в других учебных заведениях Москвы, в том числе и в Университете, где в то же время учился их третий брат, Павел. Как вы думаете, приятно быть в родстве с нечаевцами?
— Ты уж меня прости, но я, право, не знаю, кто такие нечаевцы.
— Вы роман Достоевского «Бесы» читали?
— Читала, но тоже почти всё забыла. Помню фамилию Ставрогин и как они зачем-то убили молодого человека.
— Ну, и этого достаточно. Брат жены Достоевского тоже учился в Петровской Академии, и до своего замужества она вместе с братом посещала тайные кружки. Группа студентов убила своего товарища, студента Иванова, обвинив его в предательстве и коварно заманив в грот в Петровском парке. Считается, что эпизод с убийством Шутова в романе «Бесы» Достоевский заимствовал из судебных отчетов. По ходу следствия выяснилось, что из Европы прибыл некий Сергей Нечаев, получивший задание от анархиста Михаила Бакунина готовить в России кровавое восстание. Он создал сеть кружков, и эта организация называлась «Народная расправа». Дядя моего деда, Порфирий, был членом одного из этих кружков. В начале 1870 года он был заключен в Петропавловскую крепость и как сообщник Нечаева был предан суду по обвинению в составлении заговора для ниспровержения существующего порядка управления в России. И что интересно, за такое преступление его приговорили всего лишь к тюремному заключению на два месяца и к полицейскому надзору на пять лет. По отбытии наказания он был выслан в свое имение Козицыно под Рязанью, где ещё раньше, в 1862 году находилась нелегальная типография, и именно в ней была отпечатана прокламация «Молодая Россия». В тех же списках нахожу ещё одно знакомое имя — Германа Лопатина. Впоследствии знаменитый народоволец, друг Карла Маркса и первый переводчик «Капитала» на русский язык. Но он мне тоже небезразличен, потому что его родная сестра, Надежда Александровна, — моя прабабка, а моя мама, значит, его внучатая племянница.
— Надежда Александровна — сестра Лопатина? Быть не может! — воскликнула Софья Петровна. — Мы были знакомы с ней, но Юрий ни слова об этом не говорил.
— Дед считал Германа Лопатина неудачником и о родстве с ним не любил упоминать. Видите, какие у нашей семьи глубокие революционные корни! Думаю, что не менее глубокие корни и масонские. Ни для кого не секрет, что вольные каменщики и пламенные революционеры — два сапога пара. Если это звучит слишком простонародно, то можно найти и более изысканные сравнения, например, двуликий Янус, или две стороны одной медали. А Петровская Академия была детищем Московского общества сельского хозяйства. Оно, в свою очередь, тоже промасонское.
— Это ещё что такое?
— Ну, как вам объяснить? Формально оно одно из многих легальных обществ, в том числе и научных, но так же, как и все остальные, было организовано и возглавлялось масонами высоких степеней. После запрещения масонства в 1822 году, масоны имели возможность в них продолжать свою деятельность. Конечно, они вели её и в подпольных ложах с такими экзотическими названиями, как «Мертвая Голова», «Ищущие Манны» и «Теоретический градус», где посвящали адептов в рыцари розового креста. А в списках этих лож нахожу сенатора Григория Коробьина, на этот раз, правда, предка не по прямой, а по очень дальней боковой линии.
— Ты что же, Маша, думаешь, что и твой дед был масоном?
— Не знаю. Но масонские традиции и их влияние передаются в семьях от отца к сыновьям, а революционные партии, несомненно, уходят корнями в масонство. Бакунин, например, был масоном. Недавно мама мне рассказала странную историю. Когда дед в 1920 году приехал в Москву, ей было всего восемь лет. И что же? Он не нашел ничего лучшего, как повезти её на прогулку в Петровско-Разумовский парк, но повёл её не к зданию Академии или на пруд, а прямо к гроту — тому самому, где когда-то был убит студент Иванов. И там подробно рассказал историю его убийства. Меня это поразило. Поразило и то, что мама на всю жизнь запомнила эту поездку, и грот, и его рассказ. Зачем он туда поехал? Прямо, как некий ритуал совершил. Хотя, допускаю, что он мог поехать на это место просто из любопытства, зная, что его отец и дядья были причастны ко всей этой истории.
Маша рассказала Софье Петровне и о других любопытных пересечениях. Но эта глава и так уже слишком затянулась, поэтому Автор решительно приступает к следующей.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ФИЛОСОФ
Ma solitude, mon hermitage, mon repos (фр.).
Моё уединение, моя обитель, мой отдых.
Надпись на гроте
В один из летних дней 1951 года Юрий Александрович стоял на палубе маленького грязного катера и со смешанным чувством тоски и предвкушения радости смотрел на мутные воды Оби и низкие тундровые берега. Он вышел на пенсию и надеялся, что навсегда покидает лагеря, где провел двадцать лет своей жизни.
Свой путь заключенного он начал на строительстве Беломоро-Балтийского канала, потом его отправили в Хабаровский край, в поселок Свободный, и там, в лагере, был арестован вторично по обвинению в шпионаже в пользу Японии. Случилось это в 1937 году, в разгар «ежовщины». По делу проходило много людей, целая организация «японских шпионов». Одним дали большие сроки и сослали на Колыму. А он был одним из тех, кого приговорили к расстрелу. Сидя в камере в ожидании смерти, он сочинял стихи. Одно посвящено «Неизвестному соседу»: Ты все плачешь, сосед мой случайный,/ Все скорбишь о ребенке, жене,/ И по камере бродишь печальный,/ Неуверенный в завтрашнем дне. А другое называется «Сверчок».
Ну, откуда ты забрался
В мою камеру, сверчок?
Неужели ты попался,
Как вредитель, дурачок?
Или хуже − враг народа,
Диверсант, троцкист, шпион?
От статей такого рода
Стон идет со всех сторон.
Впрочем, ты не унываешь
И поёшь, как соловей,
В душу бодрость мне вливаешь, –
Сердцу стало веселей.
Заканчивалось это стихотворение так:
А тебя, мой друг случайный,
Я прошу, не позабудь
Проводить меня в прощальный,
Одинокий, скорбный путь.
И потом, когда молчанье
Установится вокруг,
Над безвестною могилой
Спой надгробное рыданье
Надо мной, сверчок мой милый,
Надо мной, мой добрый друг.
Но дед остался жить! Понятное дело, что не из-за сверчка. Вот, как это случилось. Просто местные чекисты не успели привести приговор в исполнение, когда неожиданно для всех был арестован всесильный Ежов, а главой НКВД назначили Берию. «Расстрельные» приговоры срочно отменили, и дела пересмотрели. Узникам, конечно, об этих переменах ничего не говорили, и они по-прежнему жили в ожидании скорой смерти. Однажды в сумерки, глядя в окно камеры, Юрий Александрович заметил висящего на паутине паучка, тоже доброго вестника. На следующий день его освободили, мало того, дали отпуск и отправили в санаторий поправить здоровье.
Вот почему Юрий Александрович, отнюдь не склонный к мистицизму, всегда с благодарностью вспоминал о своем сверчке и просил Машу не убивать пауков. Рассказывая ей историю своего чудесного спасения, он заканчивал её всегда на грустной ноте. Говорил, что дела осуждённых по тому же ложному обвинению, но уже сосланных на Колыму на 10 лет чекисты пересматривать не стали. Так эти невинные люди и сгинули на Колыме. Оттуда редко кто возвращался живым.
Во время войны он строил железную дорогу на Воркуту, потом ― так и недостроенную дорогу от Салехарда до Игарки. Но это уже в качестве «вольноотпущенника». Так он называл тех, кто после формального освобождения был вынужден по-прежнему работать в лагерях НКВД, но уже не как заключённый, а по вольному найму. Такие специалисты из бывших заключенных получали на стройках Крайнего Севера высокие оклады плюс «полярные». Поэтому ко времени выхода на пенсию он смог скопить большой, по тем временам, капитал ― 100 тысяч рублей.
ВОЗВРАЩЕНИЕ. В сберкассе поселка Лабытнанги, где он тогда работал, ему выдали его вклад мелкими, трёхрублевыми купюрами. Он сложил эту груду бумажек в рюкзак и вот теперь плыл в Салехард, чтобы в Управлении оформить документы, получить паспорт и положить деньги на аккредитив. Он прибыл в Салехард к вечеру, и очень кстати, потому что в сберкассах города не было наличных денег и, значит, нечем было платить заработную плату трудящимся. Поэтому работники сберкассы всю ночь пересчитывали привезенные им трехрублевые бумажки.
О своём приезде в Москву он сообщил телеграммой сестре, Вере Александровне. На свободу он был отпущен без права жить и даже останавливаться в Москве, но пока деваться ему было некуда. Поезд должен был прибыть утром, но сильно опоздал. Юрий Александрович вышел из вагона уже затемно. Его встречали сестра с мужем. С вокзала они сразу поехали к Белявским, где его ждали с понятным нетерпением.
Стол был уже накрыт. Между винегретом и селёдкой стоял знакомый зелёный графинчик с водкой. К нему присоединилась бутылка шампанского, купленная Юрием Александровичем в привокзальном ресторане. Прекрасная Елена, как называл дед жившую в доме Белявских домработницу, внесла горячий пирог с капустой, и пир начался.
Юрий Александрович КОРОБЬИН (1885 ― 1971)
Фото 1934 года. Лагеря в поселке Свободном. Хабаровский край.
Окончил юридический факультет Московского университета в 1909 году. Присяжный поверенный. Во время войны 1914 —1917 годов служил на Кавказском фронте. Военный лётчик.
В 1917-1919 годах был членом Кубанской Рады. В начале 20-х переехал в Москву и работал экономистом в Московском Коммунальном Хозяйстве (МКХ). Был арестован и 18 марта 1931 года осужден на 10 лет лишения свободы за сотрудничество с «белыми» в период Гражданской войны. Наказание отбыл в 1935. Ещё два раза был арестован уже в лагерях, где работал экономистом по вольному найму в системе НКВД. Работал на строительстве железных дорог в Сибири (первый БАМ), в Воркуте (станция Абезь), в Совгавани, Игарке и Салехарде до выхода на пенсию. Судимость снята 16 марта 1955.
М.К. Соколов. Мужской портрет. 1932 ― 1933
Из цикла «Французская Революция»
Бумага, тушь, перо, кисть. 29 × 20, 4
Всё было почти так, как он мечтал когда-то, в тридцатые годы, ещё надеясь на скорое освобождение. Эти мечты тогда же он описал в «Оде друзьям», и теперь Юрий Александрович встал, чтобы прочесть свою Оду как торжественный тост.
Когда-то, наконец, и я,
Как, помните, в былые лета,
Нагряну к вам в вечерний час
И за кипящим самоваром
Сплету узорчатый рассказ
С былым веселием и жаром!
Мы все усядемся в кружок,
Как вдруг внесёт la belle Helena
Роскошный праздничный пирог
В честь возвращения из плена.
А Кася пышный тот пирог
Разрежет пышными руками,
И, подавая мне кусок,
Воскликнет: «Выпьем, Юрий, с нами!»
Читал он, действительно, прекрасно, с былым веселием и жаром. Его высокая фигура, крупная голова с профилем римского патриция, голубые глаза, по-прежнему оживлённые мыслью и внутренней силой, весь его облик возвеселил сердца присутствующих. Все с воодушевлением откликнулись на призыв и выпили. Борис Евгеньевич тотчас начал осторожно разливать водку в крохотные «пузатые» рюмочки, а Юрий Александрович продолжал читать и скоро дошёл до грустных строк:
Помянем тех, кто в царстве тьмы
За долгую земную службу
Приял забвенье и покой…
Когда он писал эти строки, то, наверное, имел в виду старшее поколение, но за прошедшие годы забвенье и покой обрели многие из его сверстников и даже некоторые из их детей. Кто был расстрелян в 1930-е годы, кто погиб на фронте, кто умер от старости и болезней. Да, многих уже не застал отсутствовавший двадцать лет Юрий Александрович. Всех помянули добрым словом. Опять выпили водку и под завершающие оду строки разлили в бокалы шампанское.
Взволнованно мне скажет Нина:
«Я вижу, горькая судьбина
В твоих словах сгустила соль…
Я вижу, в сердце ветерана
Незаживающие раны,
Неутихающую боль…»
… Ну что ж, пока мой плещет парус,
Я вам кричу: «Ergo bibamus!».
Латынь пиит употребил, возможно, из-за подходящей рифмы («парус» «бибамус»), а может быть, из любви к Горацию, оды которого читал на его языке. К тому же русский вариант, «Давайте выпьем!», в финале Оды прозвучал бы слишком прозаично. Но сидящие за столом и без перевода поняли, что хотел сказать «римлянин времен упадка империи» (так деда называл Борис Евгеньевич). Все встали, оживленно чокнулись, допили шампанское и приступили к пирогу.
Из Римской Империи перенеслись в Советскую, и с понятным беспокойством начали обсуждать вопрос о том, где же Юрий будет жить. Вера Александровна сказала, что Софья Петровна нашла в Зареченске хозяйку, которая продает половину дома, комнату и кухню. «И свет решил», что Юрий должен завтра же ехать и посмотреть дом. Было бы чудесно, если бы ему там понравилось, потому что Зареченск расположен недалеко от Москвы.
Юрию Александровичу постелили на диване в комнате Бориса Евгеньевича, и они до двух часов просидели, обсуждая послевоенную обстановку в стране и в мире. В мире шла Холодная война, в Африке несколько Освободительных, в Корее Гражданская, а в стране Советов шла борьба с «генетиками», «кибернетиками» и «космополитами». Так что у них нашлось, что обсудить. К жизни они оба относились «философически», не теша себя иллюзиями, и, будучи поклонниками Шопенгауэра, на будущее смотрели пессимистически. Юрий Александрович подытожил их разговор строками своего сочинения:
И опять жизнь течёт в чёрном трауре,
В смене жалоб, работы и слёз…
И с презреньем старик Шопенгауэр
Наблюдает всемирный психоз.
***
По привычке он встал очень рано. Кася накормила его завтраком, и он отправился на вокзал. В Зареченске отыскал домик Софьи Петровны. После радостной встречи и обеда они вместе пошли на Снегирёвскую улицу. С первой же встречи он навсегда очаровал свою хозяйку, тётю Нюру, улыбчивую и неунывающую, несмотря ни на какие невзгоды, женщину. Её муж, дядя Вася пьяница и мастер на все руки отдал должное принесённой Юрием Александровичем бутылке водки, которую они вместе и распили за успех сделки. Сошлись в цене 12 тысяч рублей. Так было найдено пристанище, или, говоря высоким «штилем», приют отшельника, hermitage. Осенью того же года дед Юрий, как его стали называть в семье, приступил к устроению того образа жизни, о котором мечтал в лагерях. Ему удалось устроить счастливую жизнь не только для себя. Ощущение счастья навсегда сохранилось в сердцах взрослых и детей, которые гостили в его «усадьбе» каждое лето. Это были самые светлые и веселые, наполненные содержанием и смыслом годы.
В первый же год осенью он посадил на огороде саженцы яблонь, перед окнами вишни, а вдоль забора крыжовник, смородину и малину. Взял щенка-овчарку и назвал его Райтом в честь одного из первых авиаторов, потому что в Первую Мировую войну Юрий Александрович сам был военным лётчиком. Тогда же в доме поселился кот Ассаргадон, в просторечии Ассик.
Зиму Юрий Александрович провел в Зареченске в полном одиночестве. Он приводил в порядок свои записки, читал книги, перевезённые из Москвы. Вечерами слушал радиоприемник, топил печь и подолгу сидел, глядя в огонь. Иногда ходил на лыжах. Сохранились его стихи об одной из таких прогулок в феврале 1954 года. Ему тогда исполнилось 70 лет.
Какие дни теперь стоят,
Ах, что это за дни!
Снега сверкают и горят,
Как будто раскидал огни
На праздник Бог с небесной ели,
Чтоб на земле все веселели!
Морозец лёгкий. Тишина.
А солнце, солнце! Вот потеха!
Напилось красного вина
И брызжет пламенем от смеха!
И с ним смеётся вся природа,
Забыты мрак и непогода.
Смеюсь и я, скользя на лыжах,
Забыв свои седые годы,
И из меня веселье брызжет,
Я заодно со всей природой…
ПЕРВОЕ ЛЕТО. Ранней весной Юрий Александрович нанял артель плотников и приступил к постройке обширной террасы. На ней был сделан массивный верстак, и дед собственноручно обрабатывал рубанком доски для мебели. Он сам сделал книжный стеллаж и кровать в свой «кабинет», кухонный стол, диван-топчан, скамьи и длинный обеденный стол на террасу. Вскопал огород, купил 20 цыплят, сам сложил летнюю печь вблизи крыльца, соорудил в огороде душ. Словом, завел хозяйство, как положено. Обитатели Снегирёвской улицы с интересом наблюдали за новым хозяином и, видя, как он умело и основательно всё делает, прониклись к Юрию Александровичу глубочайшим почтением. Тётя Нюра любила повторять: «Юрий Александрович — настоящий барин», вероятно, подразумевая, что он был трудолюбивым хозяином.
В июне он разослал родственникам и друзьям приглашения. Первой приехала его дочь Таня с внуками Женей и Машей. Дед привлёк их к заготовке дров. С утра он один колол дрова, а потом пилил их с Таней или Женей, а Маша складывала их в поленницу. Татьяна Юрьевна и Женя вскоре уехали, так как он готовился поступать в институт. Маша осталась.
Она настороженно относилась к этому человеку. Её первое, почти младенческое воспоминание о нём было связано с той недопустимой, испугавшей ее бесцеремонностью, с которой она была как-то ночью разбужена этим незнакомым человеком. Ей было всего пять лет, а дед был проездом в Москве. Он подхватил её, сонную, на руки, высоко поднял, пришлёпнул даже, так уж ей вспоминалось. Она чуть не заплакала от неожиданности, сердито и возмущенно разглядывала этого громадного человека, вырвавшего её из тепла и сонного мира. Он что-то громко говорил, бабушка и мама смеялись. И теперь, через несколько лет, она долго не могла избавиться от этого впечатления, а потому дичилась и смотрела на него с опаской.
Опасения её подтвердились: он заставил её вставать в шесть утра и делать вместе с ним какую-то «гимнастику Мюллера». Боже, как она ненавидела ранние вставания и всякие зарядки! Каждое утро перед уходом в школу к ним призывала по радио «Пионерская зорька». Но от деда невозможно было отвязаться. После гимнастики и самомассажа он заставлял её принимать холодный душ. Потом завтрак, потом грабли — и на огород! Первые дни — жуть какая-то! Но дед никакого внимания не обращал на её недовольство и сопротивление. Он прельстил её тем, что так будто бы жили древние греки и римляне, рассказывал ей о Сократе и философских беседах во дворе Платоновской Академии. Он позволял ей копаться в своих старых книгах с золотыми и серебряными корешками, с удивительными картинками и чудесным запахом пожелтевшей от времени бумаги, рассматривать альбомы со старыми открытками европейских городов. И, главное, он был так ласков с нею, так искренне и непритворно откровенен, без свойственной взрослым снисходительности в общении с детьми, что вскоре она уже души в нём не чаяла.
Ко времени приезда в Зареченск Платона Николаевича с Верой Александровной и их внуком Виктором Маша привыкла и к гимнастике Мюллера, и к холодному душу, и к огороду. Сколько интересных рассказов выслушала она в эти утренние часы, заранее предвкушая то удовольствие и те радости, которые сулил каждый день: их неспешные прогулки на Оку, купание, вечерние разговоры.
Доктор, Вера Александровна и Виктор поселились на террасе. В июле появилась в доме лучезарная Авиетта, племянница деда. Она была старше Маши, но они быстро подружились. С её приездом часть своих воспитательных усилий дед направил на Авиетту, и Маше стало легче. Вернулась из Москвы Татьяна Юрьевна. Прибыли ещё несколько родственников и расселились в домах по соседству.
Началось первое счастливое лето в Зареченске. Яблони прижились и давали хороший урожай, ягодники тоже. Куры получили имена. По двору блуждали три петуха: белый мушкетер Атос и пегие клоуны Пат и Паташон. Они держали в строгости свой гарем. Кур дед назвал именами фавориток французских королей: мадам Помпадур, маркизы Лавальер и Ментенон. Среди них царствовала застенчивая курочка, Королева Марго. Она несла крупные розовато-коричневые яйца. Заветной мечтой этого куриного ведомства было проникнуть сквозь плотный плетень на огород и там клевать поспевающие помидоры. С этой целью они с неизменным упорством делали подкопы и затем прорывались на грядки. Тогда разносился чей-либо тревожный глас: «Помпадур на помидорах!», и вся оживлённая публика скатывалась с террасы, бежала на огород и изгоняла куриную армию. Райт начинал неистово лаять; спящий на крыльце царь Ассаргадон дёргал ушами и лениво открывал наглые жёлтые глаза. Осенью ходили в дальний лес собирать орехи и можжевельник, нужный деду для засолки огурцов на зиму.
Быт был прекрасно налажен. У каждого были свои обязанности. С утра Авиетта, Маша и Виктор бежали в город и выстаивали громадную очередь за хлебом. По четвергам и воскресеньям всей компанией ходили на базар. Во главе процессии шествовал дед в белом кителе и в шляпе, поддерживая под руку Веру Александровну. За ними гуськом тянулись остальные, увешанные сумками, бидонами и авоськами. Базар был расположен около городского собора с громадным голубым куполом. Сначала дед обходил мясной ряд и со знанием дела выбирал мясо, шутливо, но настойчиво торгуясь с продавцами. Потом покупал творог, молоко, ранние овощи. Напоследок он раздавал милостыню нищим у собора.
По возвращении с базара на летней печке Вера Александровна варила огромную кастрюлю щей и жарила два-три десятка котлет. Всё это вместе с творогом и молоком опускали в погреб, так что в следующие два-три дня готовка не занимала много времени. Завтракали обычно творогом с молоком и тотчас отправлялись на Оку. Сначала шли вниз по улице, заросшей мягкой, курчавой гусиной травкой. Маша и Виктор шли босиком, слева и справа от деда. Широкая Снегирёвская улица нижним концом упиралась в громадное картофельное поле. Узкая утоптанная тропинка вынуждала их идти «длинной вереницею» до соснового бора, где она вливалась в густую сеть дорожек, усыпанных мягкими иголками и шишками сосны.
Бор стоял высокой стеной на речной террасе, дорожка весело сбегала на роскошный, покрытый разнотравьем и цветами луг и, наконец, растворялась в прибрежных песках речного пляжа. Здесь их уже ожидала Софья Петровна и приветливо покачивала над головой старым выцветшим зонтиком. Вода на речном мелководье была теплой, песок на пляже горячий. Дед послушно давал закапывать себя в песок, дети с восторгом и хохотом восседали на его спине, а он, неожиданно и резко поднимаясь, сбрасывал их на землю.
Они бежали, взявшись за руки, к воде и шумно, с брызгами и визгом окунались в воду. Дед прекрасно плавал и быстро научил плавать Виктора и Машу. Он бесстрашно бросал их на глубоком месте. В такие моменты обеспокоенные за детскую безопасность бабушки, стоя на берегу, безуспешно взывали к благоразумию и осторожности, но дед на это не обращал никакого внимания…
Как странно сбываются сны!.. Его лагерные и тюремные сны.
«Широкий песчаный берег океана. Яркое жаркое солнце… Свежее дуновение морского воздуха… Тихий плеск набегающих на берег волн… Взявшись за руки, развернутой цепью мы бежим по берегу навстречу волнам… В самой середине я, по бокам Шурик, Таня, Глеб, ещё кто-то. Кричим во всё горло: го-го-го! И со смехом бросаемся в волны… Солнце, море, дети, простор, свобода!.. Полный восторг! Я просыпаюсь… Сквозь железную решетку раскрытого окна, прямо в лицо мне, дует свежий утренний ветерок. В камере полумрак… все спят».
Так писал в одном из своих писем в тридцатые годы Юрий Александрович.
И вот оно: солнце, дети, свобода!
ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН. На следующее лето дед задумал выучить с Виктором и Машей первую главу из «Евгения Онегина». Он знал наизусть все восемь глав. Но план был рассчитан только на изучение первой главы за два летних месяца по одной строфе в день. Как-то с утра, сразу после завтрака, он усадил их на террасе за стол, торжественно вручил каждому по толстой тетради в черных кожаных переплетах. Собственноручно подписал на первых страницах «Pro memoria» и объяснил, что в переводе с латинского это означает «для памяти». Затем он прочёл им лекцию об «онегинской строфе». От него они впервые узнали о «женской», то есть безударной (а), и «мужской», то есть ударной (б), рифмах. И о том, что «онегинская строфа» состоит из 14 строк: три четверостишия и одно двустишие. В каждой строфе Пушкин соблюдал чередования рифм: абаб, бббб, абба, бб.
В тот же день по дороге на Оку началось:
Мой дядя самых честных правил, (а)
Когда не в шутку занемог, (б)
Он уважать себя заставил (а)
И лучше выдумать не мог. (б)
Виктор схватывал и запоминал на лету. Маша стихи запоминала плохо и поначалу сердилась, даже яростно сопротивлялась новому натиску деда. Этот «дядя» у неё в зубах навяз, к тому же её возмущала концовка первой строфы: «Когда же чёрт возьмёт тебя!» К концу дня все обитатели дома на Снегирёвской улице чуть ли не хором повторяли: «Мой дядя самых честных правил», но Маша сбивалась и, главное, не понимала, чем же он заставил себя уважать? Она знала, что дед всё равно настоит на своём. Некоторое утешение она нашла в том, что хотя в первой главе числилось 60 строф, но целых шесть (!) Пушкин исключил так что впереди предстояли только 54 строфы.
Как и всё, что затевал дед, обучение было поставлено на солидный фундамент и велось систематически. Оба подростка без труда воспринимали текст с упоминаниями персонажей из греческой мифологии, потому что были знакомы с ней с детства. Но многое было непонятно и требовало пояснений. Они выслушали целые лекции о римской поэзии в связи с Ювеналом и Овидием, об экономической теории Адама Смита. Узнали массу интересного о деятелях Французской Революции и южно-американском герое Боливаре, о русском театре и актерах того времени.
Каждый день по дороге на Оку Юрий Александрович читал очередную строфу с подробнейшими объяснениями незнакомых и иностранных слов, смысла и тонких намеков, свойственных той эпохе словосочетаний, обычаев и нравов. Дед был в прямом и в переносном смысле «ходячей» энциклопедией.
В гулкой колоннаде приокских сосен торжественно разносился его богатый обертонами голос:
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полёт?..
На этой девятнадцатой строфе Маша совсем сникла: ну можно ли было такое выучить? Ко всему прочему, из-за этой строфы Платон Николаевич прозвал её Терпсихорой — музой танца из свиты Аполлона, явно иронически, с намеком на резкость её движений, неуклюжесть и частое битье посуды. Так прозвище и пристало. Только справились с Терпсихорой, начались мучения с Истоминой:
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьёт,
И быстрой ножкой ножку бьёт.
Дед произносил всё это с такой легкостью и с такой достоверностью, будто видел здесь, меж стволов, «блистательную, полувоздушную» Истомину. С каким вкусом он читал строфы о кабинете Онегина! И заодно объяснял, почему «Лондон щепетильный», что за «янтарь на трубках Цареграда», кто такой «важный Гримм» и что значит «вино кометы». В конце концов, это ежедневное занятие стало потребностью для всех, и долгое шествие на Оку и обратно доставляло удовольствие не только детям, но и взрослым.
К вечернему чаю обычно приходила Софья Петровна. Иногда за стол усаживались до десяти человек, и все беспечно предавались мирным разговорам, воспоминаниям о днях далёкой юности, мягко шутили друг над другом. Иной раз разговор, умело направленный восседавшим во главе стола дедом, попадал в строгое русло какой-либо одной темы, живо интересующей всех присутствующих. Что такое нация? Был ли феодализм в России? Иногда дело доходило и до шумных споров, но редко. Дед споров не любил. Он советовал спорные «мнения», прежде всего, проверять по словарям и книгам, а уж на основе фактов, рассуждая логически, высказывать не «мнения», а хорошо продуманные доводы.
Рано засыпали жители Снегирёвской улицы, допоздна горел свет только на террасе у Юрия Александровича. При свете полной высокой луны в теплые вечера Виктор, Авиетта и Маша отправлялись провожать гостей на соседние улицы. Возвращались ближе к полуночи. В кромешной тьме издалека был виден свет от настольной лампы в кабинете деда. В это позднее время он обычно слушал приемник: ловил запретные «голоса», еле-еле пробивавшиеся сквозь трескучие шумы глушителей. «Голосами» их называли из-за названия станции «Голос Америки». В июне 1953 года разоблачили Берию. По «голосам» передавали о каких-то «страшных тайнах». Взрослые собирались в кабинете деда у трепещущего зелёного огонька лампового приемника «Нева». Подростков туда не пускали, и до Маши с Виктором доносились лишь обрывки приглушённых разговоров взрослых. Опасались грядущих перемен.
ЯСНАЯ ПОЛЯНА. Однажды дед предложил всем желающим поехать в Ясную Поляну, где он был один раз в 1910 году, сразу после смерти Толстого. Дед рассчитывал, что они обернутся за один день. Поехали в будний день. Автобус на станцию, где проходил поезд, сломался, поэтому ехали на попутном грузовике. До ворот усадьбы добрались уже после обеда и сразу, уставшие и голодные, расположились на обширной поляне, чтобы подкрепить силы взятой из дома снедью. После этого, под предводительством деда, неспешно двинулись осматривать усадебный дом, аллеи и все уголки парка. В Тулу попали поздно вечером, нужный им поезд уже ушел, и положение казалось безвыходным. Где, как провести ночь? Платон Николаевич резонно заметил, что в гостиницах мест обычно не бывает, а если и будут, то все равно их туда не пустят, потому что ни у кого нет паспортов. Однако час был поздний, а деваться было некуда.
Пришли в гостиницу. Один паспорт всё же был у деда. Как бывший ссыльный, он без паспорта из дома не выходил. И Юрию Александровичу ─ вот уж воистину чудо из чудес! ─ удалось совершить невероятное. Он сумел убедить администраторшу в том, что разновозрастная и разнополая компания состоит исключительно из родственников и ни в коем случае не нарушит свято хранимые в советских гостиницах моральные устои. Да, свободных обычных номеров, конечно, не было, поэтому им предоставили номер-люкс с занавесками из плюша, диванами и зеркалами, и они прекрасно провели ночь.
ТОЛСТОЙ И ШЕКСПИР. После поездки в Ясную Поляну обитатели маленькой «усадьбы» на Снегирёвской улице в своих разговорах то и дело возвращались к личности Льва Толстого. Однажды за вечерним чаепитием Платон Николаевич спросил Юрия Александровича, чем можно объяснить отрицательное отношение Толстого к Шекспиру? Дед считал, что причина этого неприятия заключалась в том, что творческий гений Толстого был полной противоположностью гению Шекспира. И охотно пояснил свою точку зрения, видимо давно и глубоко им продуманную. Он сказал, что трагедии Шекспира воспринимает «призматически», сквозь три грани: психологизм, типизацию и объективизм. И Шекспир, и Толстой были прекрасными психологами. Но «психологизм» у них был различным. Шекспир, показывая человека в действии, непременно его типизировал. У него получался не просто человек, а символ, но символ не схематический, а полный жизни. В своих героях он выделял какую-нибудь одну сторону характера и тем самым будто персонифицировал её. Поэтому имена многих персонажей его трагедий стали нарицательными для обозначения ревности (Отелло) и низости (Яго), жадности (Шейлок) и обжорства (Фальстаф), благородства (Генрих V) и интеллектуальности (Гамлет).
Из наших русских классиков по типизации характеров ближе всего к Шекспиру стоит Гоголь. В этом смысле Гоголь далеко превзошел Шекспира, потому что для нас нарицательными именами стали все гоголевские типы. Но у Гоголя не было шекспировского объективизма. У Толстого наоборот. Все его персонажи стоят перед нами, как живые. Ни одним из его персонажей мы не можем окрестить другого человека, настолько все они индивидуальны, настолько подлинно реалистичны. Ни один из его персонажей не стал символом, но Толстой этого и не хотел.
Есть и другое, более важное, чем типизация, отличие: объективизм. Насколько Шекспир в своем творчестве объективен, настолько Толстой субъективен. За героями пьес Шекспира никогда не видно лица автора, не видно, кого он любит, а кого не любит и осуждает. Кто-то сказал, что Шекспир объективен, как сама природа. «Добру и злу он внемлет равнодушно».
Толстой же не только не скрывает своего отношения к персонажам, но наоборот, всегда его подчеркивает. В каждой строке мы чувствуем, как он к кому относится. Толстой любит Кутузова, а Наполеона нет, Наташу любит до влюбленности, а Соню недолюбливает; в Анну Аркадьевну готов влюбиться, да нельзя, грех, надо любить Китти. В каждом произведении он выводит фигуру, через которую вещает миру свое credo. Рассматривая искусство с религиозно-нравственной точки зрения, Толстой требовал от автора определенного отношения к добру и злу. Поэтому объективизм Шекспира он трактовал как аморализм, неспособность отличить добро от зла.
Толстой со своей вполне законченной художественной гениальностью и со своим религиозным сознанием не мог принять противоположного ему по своей гениальности Шекспира. Кроме этого, Толстой, видимо, был прирождённым борцом, то есть человеком, для которого потребность сказать правду, как он её понимает, превышает чувство самосохранения. Вот почему он всю жизнь боролся не только с церковью и государством, но и с культом Наполеона и Шекспира. Такого рода поклонение он считал социальным психозом.
ТАЙНА ИМЕНИ ШЕКСПИРА. Татьяна Юрьевна вспомнила, что очень давно, ещё до его ареста, Юрий говорил, будто трагедии Шекспира написал не он, а другой человек. Она забыла, в чём там было дело, и, как только он кончил говорить, попросила рассказать о «тайне имени Шекспира». Большинство из присутствующих даже не слышали о сомнениях в авторстве Шекспира и поэтому, конечно, были заинтригованы. Посыпались вопросы, но дед решительно заявил, что пора расходиться. И добавил, что, если их интерес не исчезнет, то завтра он с удовольствием расскажет, что вспомнит.
Маша весь день сгорала от нетерпения. Она боялась, что вечером дед, Платон Николаевич и Вера Александровна засядут, как обычно, за свой любимый преферанс и тогда уж ― прощай, Шекспир! Но дед свое обещание помнил и, когда все собрались, попросил не прерывать его рассказ вопросами и возражениями, а терпеливо и внимательно слушать. Никаких «шпаргалок» у него не было, говорил он по памяти и, как всегда, просто и увлекательно. Татьяна Юрьевна по привычке стала записывать на листке бумаги основные даты, факты и имена, чтобы лучше их запомнить и на досуге самой разобраться в интриге. Платон Николаевич посоветовал Юрию изложить свой доклад в письменном виде, чтобы его можно было не только слушать, но и читать. Дед сказал, что для этого ему нужны книги, которых здесь нет.
Время было позднее. Дед ушел к себе, чтобы послушать новости «по голосам» и заодно разложить несколько пасьянсов. Остальные решили прогуляться и подышать свежим воздухом перед сном.
Вышли на крыльцо. Стояла тёплая августовская ночь. По улице они старались идти бесшумно, опасаясь возбудить лай соседских собак. Какая-то особенно бдительная собака всё же забрехала, но они в это время уже достигли картофельного поля. В безлунном небе сияли тяжелые яркие звезды, и оно оживлялось частыми длинными росчерками «падающих звезд». Планета со страшной скоростью неслась по своей орбите через метеоритный пояс Леонид. Вера Александровна вспомнила стародавнюю примету и сказала, что, когда падают звезды, самое время загадывать желания. Вся компания тотчас остановилась посреди картофельного поля и с азартом предалась ловле падающих звезд. Впечатление от красоты и величия ночного неба в юных сердцах слилось с ожиданием любви и счастья и поэтому запомнилось навсегда.
* * *
Что же было дальше? Сбылись ли желания, загаданные в ту ночь?
В 1955 году с деда сняли судимость, и он получил право жить в Москве. Теперь зимой он жил в доме на Трехпрудном переулке, в одной из комнат ранее целиком принадлежавшей ему квартиры. Остальные комнаты уже давно занимали потомки прокурора, ведшего его дело и позднее расстрелянного, и потомки того, кто вёл дело первого прокурора. Впрочем, дед с ними вполне ладил и, когда сообщал по телефону московские слухи, говорил добродушно: «Моя синагога мне сообщила».
С переездом в Москву он записался в Библиотеку имени Ленина и начал писать свои труды по философии, психологии и литературе. В первую очередь он исполнил просьбу Платона Николаевича и написал статью о «Тайне имени Шекспира».
Теперь дед уезжал в Зареченск ранней весной, а Маша с мамой по-прежнему приезжали к нему летом хотя бы на месяц. Но в 1960 году Юрий Александрович продал свою усадьбу на Снегирёвской улице, и окончательно переехал в Москву. Он задумал посетить места, где прошли годы его молодости. Поехал на Кавказ, в Тифлис и Армению, где воевал с турками в Первую Мировую войну, потом на Кубань, где провёл годы Гражданской войны. Казалось, о Зареченске он и не вспоминал, во всяком случае, не любил говорить о своей жизни там. И только однажды он сказал Маше с пронзительной печалью: «Знаешь ли, это как с Синей птицей — ушли дети её искать, а она, оказалось, была в их доме».
Он говорил, что проживет до 100 лет, и Маша ему верила. Но он умер в 87 лет, и она живёт без него уже 35 лет.
«Идём за Синей птицею мы длинной вереницею…»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ОСЕННИЕ ПРОГУЛКИ
Оставя беспокойство в граде
И всё, смущает что умы,
В простой приятельской прохладе
Своё проводим время мы.
Г. Державин, Пикники, 1776
P В субботний вечер Татьяна Юрьевна с нетерпением ждала, когда же приедет её непутёвая дочь. С момента их изгнания в канун Октябрьских праздников, Маша успела заехать к ней всего один раз. Твёрдо договорились, что она приедет сегодня, но на дворе уже темно, а её всё нет. На улице идёт проливной дождь, а они завтра с утра собрались вместе с Виктором и Елизаветой Алексеевной поехать в Зареченск, чтобы навестить Софью Петровну. Из-за дождя поездку лучше было бы отменить, но Виктор заранее предупредил Софью Петровну об их нашествии. И теперь она, конечно, с нетерпением ждёт их. Интересно, предупредил ли он её, что они собираются ехать в Знаменку? Для тёти Сони это может явиться полной неожиданностью.
Татьяна Юрьевна раскладывала уже десятый пасьянс, каждый раз загадывая, повезёт ли им с погодой. Маша приехала совершенно промокшая, потому что забыла взять зонтик. Сели ужинать, и Татьяна Юрьевна, наконец, могла приступить к расспросам.
Что же они предложили вам при сокращении? спросила она, зная, что вчера должен был решиться вопрос с их трудоустройством.
Маша сказала, что Управление Культуры предложило Грише и Лизе идти учителями в средние школы Москвы, а ей обещали найти место в каком-либо подмосковном музее, где есть ещё необработанный архив. Она говорила неохотно на эту тему, потому что не очень верила этим обещаниям.
И мать, и дочь были страстными любителями детективов, поэтому на самом деле их мысли были заняты не перспективами трудоустройства, а той криминальной обстановкой, которая сложилась в Сурминове. Понятно, что разговор очень скоро перешёл на эту тему.
Маша, расскажи мне, наконец, что же произошло на Конном дворе в тот вечер? Удалось ли схватить грабителей? Ведётся ли следствие или его уже прикрыли? Ведь я до сих пор ничего толком не знаю.
— Мамочка, и я знаю немногое. Владимир рассказал Виктору, что как только мы ушли от Конного двора, очень скоро к тому входу, где прятался отец Моор, подошли трое. Один остался у двери, а два других прошли внутрь и подняли люк. Брали они с разбором: в основном вещи небольшие, но ценные. Например, иконку на фарфоре, знаменитый сервиз «tête-à-tête». Набили две сумки, потащили к люку. Тут их оперативники с поличным и взяли. Третьего, что сторожил у входа, тоже схватили. Машина у них была, стояла сразу за оградой. Она помолчала и добавила:
— Но, вообще говоря, этот Владимир предпочитает отмалчиваться. Как у них принято, он отговаривается тем, что молчит «в интересах следствия». Так что, как всегда, пойманы только наёмные исполнители, а «заказчики» до сих пор неизвестны.
— Положим, первый — это родственник Витольда. А второй? Вы так и не узнали, чей это голос?
— Чей голос, мы не знаем. Но Владимир с Виктором тогда же ездили осматривать то место, где они могли стоять, когда их голоса случайно записались на пленку. И мы с Лизой тоже туда ходили. Я ребят спрашивала наших «разбойников», которые там будто спали. Так вот один Роллер вспомнил, что какие-то два мужика говорили насчет ковра, но он к ним спиной лежал. А Швейцер лежал лицом к ним. И говорит, что стояли двое: один высокий, а другой пониже, с палочкой. Но, что они говорили, он не слышал. Его показания не подтвердили и улики, найденные при осмотре места. Владимир нашёл, как и полагается в детективах, окурок. И ещё следы от палки кругленькие ямочки такие. Мы с Лизой их тоже видели, там же никто не ходит, а уж тем более у самой стены никто не будет стоять. Словом, получается, что второй был хромым. Мы теперь его так и зовем Хромой. А вот кто он? Мы даже сами следствие начали.
Господи! Только этого не хватало! – забеспокоилась Татьяна Юрьевна.
Мамуля, пожалуйста, не волнуйся. Подумай сама, какое мы можем вести следствие? Так, кое-что сопоставляем, выясняем. Любопытно же, согласись?
Ну, и что вы выяснили?
Кое-что интересное есть. Помнишь, ещё в сентябре, когда на меня «телегу» из сельсовета принесли с «возмущенным гласом народа»? Я тогда однажды в магазине с одной женщиной разговорилась, пока в очереди стояла. Говорю ей: «Чем это я помешала сурминовским жителям? Кто на меня донос в сельсовет написал?» Она вроде стала мне сочувствовать и говорит: «Да уж не знаю, кто это на тебя такое наговорил? И какие пьянки? Какие мужики к тебе ходят? Я-то лучше других знаю, кто к тебе ходит». Вот это, думаю, номер! Откуда же, спрашиваю, вы-то знаете? Ваш дом стоит на другой улице.
В деревне всегда так живёшь «на просвет», рассмеялась Татьяна Юрьевна, памятуя свой опыт жизни в Чернаве, где ей довелось быть училкой в 30-е годы.
Вот именно, что «на просвет». Подумай, оказывается, окна их дома выходят на огород, а из них и мой огород виден хорошо. А у неё мать больная, ноги не ходят, весь день сидит у окна и смотрит. Вот они про мою жизнь всё и знали.
Ну, и что же она тебе сказала?
Тогда ничего существенного не сказала. А вот после истории с магнитной пленкой пошли мы с Лизой и Зинаидой к этой женщине. Зина её знала, потому что мёд у неё осенью покупала. Нам эта старуха-мать и стала рассказывать – ведь ей поговорить тоже хочется. Но говорила больше не про моих посетителей, а про тех, кто к дяде Пете ходил. Там ведь в Сурминове все уверены, что его убили и положили в избу без головы, а потом дом подожгли. Вроде он сам себя сжёг.
А голову-то куда дели? На деревне-то что говорят?
Про голову я не очень верю, да сейчас это уже не так важно. Интересно другое. Эта женщина вдруг нам говорит, что к нему часто хромой ходил. Можешь себе представить? Опять Хромой. Я-то не следила за тем, кто к дяде Пете ходил. У меня, правда, осталось какое-то неясное впечатление. Раза два-три за лето, когда я шла от колодца с ведром, видела фигуру человека с палочкой, но со спины. Если бы вот так же увидеть его со спины, я бы этого Хромого узнала просто по силуэту, по облику. Это ведь невольно запоминается.
А родственника Витольда к делу привлекли?
Кто их знает? Говорят, магнитофонная запись не доказательство. А эти исполнители, вроде, не раскалываются. Они же боятся мести. Ты думаешь, они зря убивают? Чтобы других устрашить.
Маша, я тебя умоляю, вы уж не вмешивайтесь. Без вас обойдутся.
Да мы-то что можем сделать? Теперь и вообще не до этого. Гриша вот в суд подал, чтобы восстановиться. Нас ведь совершенно незаконно сократили. Любопытно, что сказал ему Ломакинский прокурор: «Сократили вас всех, конечно, незаконно. Но лучше вы в суд не подавайте. Всё равно дело не выиграете». Однако Гриша уверен в успехе. У него отец известный юрист, Илья Аронович Борзун, так что ему, может, и удастся вернуться в музей.
А вы все тоже хотите подавать?
Нет, мы не будем. Зине придётся вернуться в экскурсионное бюро. Лиза, наверное, пойдёт в какой-нибудь из литературных музеев в Москве. Это и к лучшему. Им же с Виктором тяжело на целую неделю расставаться и на два дома жить.
А ты?
Я, видать, в монастырь пойду, пошутила Маша, Мне говорили, что в Новом Иерусалиме монастырский архив до сих пор не обработан. Но вряд ли они согласятся меня взять из-за этой истории. Посмотрим. Что за два месяца загадывать? Съезжу, поговорю. Вдруг повезёт?
Дождь продолжал лить. Несмотря на это, решили поездку в Зареченск не откладывать. Спать легли пораньше, потому что с Виктором и Лизой договорились встретиться на вокзале очень рано.
Из Москвы они выехали холодным серым утром, но в Зареченске было гораздо теплее, и без дождя. В голубые просветы меж облаков даже прорывалось солнце. Они пошли к центру города, где виднелся знакомый синий купол собора. Миновали галерею старого лабаза, где когда-то Виктор и Маша выстаивали очереди за хлебом. Ныне там во множестве мелких лавчонок и магазинчиков кипели толпы народа. Вышли на соборную площадь, где в бывшем здании Городской Управы размещался Горком партии и Райисполком. Медленно шли они по аллее парка. Среди старых лип были видны поблекшие транспаранты с лозунгами, производственными показателями и портретами передовиков.
Дом Софьи Петровны стоял на углу Сычевской и Покровской улиц. Полуразрушенная церковь, давшая имя улице, стояла неподалеку. Они прошли через церковный двор, заросший бурьяном, и вышли к калитке, ведущей в садик перед домом Софьи Петровны. Позвонили в колокольчик.
После первых приветствий Виктор сразу сказал о планах посетить усадьбу в Знаменке и спросил, поедет ли Софья Петровна с ними.
Пожалуй, поеду, легко согласилась Софья Петровна. Последний раз я была там более двадцати лет назад. Юрий меня туда возил. Он хорошо знал и усадьбу, и дом. Про разгром Знаменки летом семнадцатого года…
Почему же летом? решила уточнить Татьяна Юрьевна. Ведь национализация усадеб началась позже, уже при большевиках.
Танюша, всё это так, но крестьяне начали стихийно грабить усадьбы ещё до большевиков. Про разгром Знаменки я знаю из первых рук. Дело в том, что старшие Коробьины сразу после Февраля усадьбу покинули, а в доме жила их дочь, кузина Веры и Юрия. От неё я эту историю и услышала. Она была убежденной толстовкой, а потому ходила по крестьянским домам, утешала страждущих, лечила больных.
Софья Петровна молча указала на одну из фотографий в старинных рамах, висящих на стене, на которой была снята кузина, и продолжила свой рассказ.
Так вот, собрались крестьяне со всей округи с кольями, топорами, мешками и подводами. Бесстрашная кузина вышла на крыльцо дома и обратилась к ним с речью: «Я давно вам говорила, что всем этим мы владеем не по праву. Настало время, когда вы можете все это получить в свое пользование. Здесь вы можете устроить школу, открыть клуб, читальню. Очень прошу вас, не разрушайте, не уничтожайте то, что будет нужно вашим детям, внукам, правнукам». Библиотека в Знаменке, действительно, была замечательная.
Софья Петровна замолкла и как-то вся съежилась, кутаясь в платок.
А мужики что же? − спросила Маша.
Сначала они стояли молча. Потом кто-то из толпы крикнул: «Один барин уехал другой приедет! Берите, что можно, пока не поздно!» Ну, и начался погром. Взламывали огромные двери. Вырывали листы из кожаных переплётов. Листы брали на цигарки. Сорвали замки с амбаров, увезли зерно. За три часа управились, так что кузина к вечеру одна ходила по парку и собирала гонимые ветром листы из порванных книг.
Я слышала в Управлении Культуры, что в Знаменке собираются открыть музей под названием «Музей усадебного быта», сказала Лиза.
Раньше повсюду устраивали музеи «крестьянского быта», а теперь на дворян потянуло, с явным сарказмом проговорила Маша. От «быта» дворян легко перейти к «быту» купечества и фабрикантов. А там, глядишь, и до Реставрации рукой подать.
Маша, не говори глупостей, учительским тоном произнесла Татьяна Юрьевна. Какая может быть Реставрация, спустя 70 лет?
Она хотела продолжить, но не успела. Виктор знал, что если дать разгореться дискуссии, то закончится она не скоро. Маша сядет на своего любимого конька и прочтёт очередную лекцию о роли масонства в устроении Революций и Реставраций. Так и в Знаменку не попадут, а ему уж очень хотелось показать Лизе усадьбу, где родилась его бабушка. Вот почему Виктор, прервав Татьяну Юрьевну на полуслове, решительно заявил, что пора идти, иначе они опоздают на автобус.
Через десять минут все были готовы и отправились в путь. Всё вышло удачно: автобус пришёл во время, им удалось в него втиснуться, хотя и с трудом. К полудню, когда они приехали в Знаменку, тучи совсем разошлись. Путешественники медленно пошли в гору к усадьбе. Виктор, Маша и Лиза шли впереди, Татьяна Юрьевна с Софьей Петровной отстали.
Танюша, расскажи мне толком, что у них в этом музее случилось? Почему их сократили?
Татьяна Юрьевна стала подробно рассказывать. Маша, обрадованная встречей с Виктором и Лизой, взяла их под руки и оживленно заговорила:
— Пока мама не слышит, я вам последние новости расскажу. Вчера мне Зинаида звонила. Ей Вера Павловна рассказала. Они начали новых людей нанимать. На днях Министерская комиссия приезжала, чтобы проверить, поставили ли Дом на консервацию. Решали с директором и Ариадной, куда же всё из дома выносить. Важные чины приехали на двух черных «Волгах», а чиновники из Управления и ВООПИКа на электричке добрались. Водили их Ариадна, архитектор Коляков и, конечно, вездесущий Витольд. Говорят, решили мебель переносить в Конный двор, а картины и библиотеку во Флигель.
— Не может быть! — воскликнула Лиза. — Ведь в Конном дворе нет ни отопления, ни сигнализации.
— Это их нисколько не смущает. Мы, говорит, за два года управимся, с мебелью ничего не случится. Но послушайте самое интересное. Вера Павловна сказала Зинаиде, что среди важных чинов один был с палочкой, хромой. А она, знаете, заводная такая. От нас она слышала, что какой-то Хромой ходил к дяде Пете. Они с Зинаидой думают, что это он и есть.
— Ну, знаешь, Марья, — сказал Виктор, эдак вы теперь всех хромых подозревать станете.
— Я пока никого не подозреваю, возразила Маша. Но в случайность таких совпадений не верю. В чём я уверена, так это в том, что ниточки от нашего Сурминова тянутся на самый верх. Ведь кто-то должен наших злоумышленников сверху прикрывать. Ты спрашивал своего Владимира, как следствие идёт?
Спрашивал. Он по-прежнему мнётся. Правда, недавно мне сам сказал, что вашего Мишу Снежного по другому делу взяли. Он, оказывается, промышлял старинными рамами. Брал их из музеев, будто на реставрацию. Подлинные продавал, а возвращал самодельные.
Теперь я вам ещё одну новость скажу, Маша обернулась и остановилась. Давайте маму с тётей Соней подождем. Сейчас крутой подъем начнётся.
Они остановились у въездных ворот в парк. Собственно, ворот давно не было, стояли только столбы-башенки с остатками когда-то венчавших их львов. Широкая дорога круто поднималась вверх между старыми липами. По ней ветер гнал бурые листья. Татьяна Юрьевна и Софья Петровна были заняты своим разговором и на молодежь не смотрели.
Говори скорее, Маша, сказал Виктор.
Дочь моей Варвары недавно ездила в Англию, на стажировку. Девочка она внимательная, в Сурминове бывала не один раз и в доме каждый уголок знала. Я её часто с собой брала, ещё в то лето, когда архив в доме хранился. Она написала Варваре в письме, скажи, мол, тёте Маше, что здесь нас водили на экскурсию на аукцион, Сотби называется, а там в этот день один небольшой портрет продавали. Акварель Барду, портрет второй жены младшего сына Камынина, урожденной Арсеньевой.
Маша, этого быть не может, всполошилась Лиза. До того, как нам запретили ходить в Дом, он висел в Синей гостиной.
Лиза, но висит ли он сейчас? Впрочем, может, это копия, дубликат?
К ним уже подходили Татьяна Юрьевна с тётей Соней, когда вдруг вдали появились черные «Волги», быстро одолели подъем и промчались вверх по въездной аллее.
«Слуги народа» поехали, сказал Виктор.
Номера, между прочим, московские, заметила Маша.
Эркюль Пуаро ты наш!
Не Пуаро, а мисс Марпл, поправила она.
Виктор взял под руки престарелых спутниц, чтобы помочь им преодолеть подъём. После поворота дорога стала более пологой, и вскоре они вышли к фасаду усадебного Дома. Роскошный двухэтажный особняк в классическом стиле с колоннадой, портиком и двумя фланговыми зданиями стоял на высокой речной террасе. Его фасад выходил на широкий партер. В центре партера стоял обелиск. Два ряда тёмно-зеленых туй вели к краю партера.
Чёрные «Волги», видимо, не решились подъехать к парадному входу и остановились у ближнего флигеля. Из машин стали вылезать солидные люди, в шляпах и добротных пальто. Из дома им навстречу вышли местные деятели. Чувствовалась какая-то суета.
— Маша, посмотри внимательно, — шёпотом сказала Татьяна Юрьевна. — Вон тот, видишь, с палочкой? Это и есть тот Хромой, о котором ты говорила. Я его прекрасно помню. Не менее трёх раз я видела его в Сурминове.
— Когда?
— Помнишь, той осенью к тебе из Москвы ребята приехали дрова пилить? Вы за домом на огороде были, а я за хлебом в магазин пошла. Возвращаюсь, а он из калитки выходит. Не поздоровался, как теперь водится, но у меня память на лица прекрасная. Потом, уже весной, второй раз его видела. Ты на работе была, я сидела в парке, а он по аллее шёл. И третий раз опять у дома с ним столкнулась, когда он от этого злосчастного дяди Пети выходил.
— Ну вот, видишь, а если бы я тебе сказала, то ты бы мне не поверила, — сказала Маша и, торжествуя, громко провозгласила: «Мама Хромого узнала!»
Виктор и Лиза тотчас стали разглядывать его с понятным интересом.
Кучка чёрных чиновников на некоторое время остановилась на крыльце, возможно, тоже любуясь заречными далями. А что? Ведь и им ничто человеческое не было чуждо.
Картина в своем роде замечательная, рассмеялась тётя Соня. Сюда бы кисть кого-либо из передвижников. У стен разрушенной усадьбы стоят «осколки разбитого вдребезги» прошлого, а на парадном крыльце «экспроприаторы экспроприаторов».
«Экспроприаторы» вошли в дом, а «осколки» бодрым шагом двинулись вдоль фасада к виднеющейся вдали скульптуре. Софья Петровна пояснила:
Это фигура огромного орла с расправленными крыльями и раной на левом крыле. Юрий рассказывал мне, что он был поставлен в память одного из Коробьиных, погибшего на войне 1812 года. Его вдова уже гораздо позднее дала землю женской общине вблизи Котовской экономии.
Они миновали дом и приблизились к пересечению двух широких аллей. Там на высоком из белого мрамора постаменте был утвержден орёл. Из раны на его левом крыле торчали обрывки металлических прутов, но голова и даже клюв были целы. Размах крыльев достигал, наверное, метров трех.
Впервые в Знаменку я попала сразу после войны, продолжала Софья Петровна. Здесь был пионерский лагерь от Министерства обороны, и я через РОНО устроилась на лето воспитательницей, чтобы подзаработать. Помню, привезли ребятишек: такие бледные, худенькие, голодные. Мальчики очень любили влезать на этого орла. Сидят у него на спине, как стайка воробьев, или на крыльях лежат. Мы их, конечно, гоняли, но не очень. Иду как-то, вижу один такой «воробей» лежит на правом крыле и греется на солнце. Шаги мои услышал, сел и смотрит на меня с испугом — худенький такой, глаза серые, коленки подогнул к подбородку. Я ему улыбнулась, рукой помахала. Он успокоился и опять улёгся.
Прошли они мимо орла, вдоль по аллее до задних ворот, а потом сразу налево по тропинке к реке вышли. Там, на берегу, нашли полянку, старое кострище с колышками-рогульками и рядом поваленным деревом. И решили тут расположиться, чтобы перекусить. Виктор быстро разжёг костер и вскипятил воду в походном бидоне. Маша и Лиза расстелили скатерть-салфетку. Появились домашние пирожки с капустой, бутерброды, вареные яйца, соленые огурцы. Виктор вынул из кармана рюкзака плоскую флягу с водкой, настоянной на лимонных корочках. От водки никто не отказался.
— За радость бытия! — провозгласила Софья Петровна и весело тряхнула седой головой со сложной прической. — Как я рада, что мы выбрались сегодня! Мы с Юрием тогда тоже очень весело съездили. Помню, как идём с ним по аллее, и он поёт марш из «Вампуки»:
Мы э-, мы -фи-, мы -опы! Мы эфиопы!
Противники Европы!
Мы в Аф-, мы в Аф-, мы в Африке живем,
Мы Вам-, мы Вам-, Вампуку мы найдем!
Софья Петровна пропела марш, чем ещё более развеселила своих спутников. Маша вспомнила, как дед рассказывал ей о модных в начале века театрах-кабаре «Кривом зеркале» и «Летучей мыши», и как потом помогал писать либретто для «Вампуки». Это была их первая постановка, с неё и началась история их домашнего театра. А в прошлом году они отметили уже его 10-летие.
На свежем воздухе они проголодались и со вкусом принялись за еду. Выпили ещё по одной за здоровье всех собравшихся. Виктор заварил чай.
Все согрелись, щурились на солнце, наслаждались запахами прелого листа и стылой воды. Бледное осеннее солнце почти не грело и не давало теней, но здесь, внизу, ветра не было. Вода тихо плескалась. Тянуло дымком.
Пора было возвращаться в Зареченск. По дороге к автобусу они опять поднялись на горку. Отсюда сверху чудный вид открывался. Раздолье, привычные для глаза дальние покосившиеся шпили колоколен в двух-трех деревнях, перелески, черные убранные поля. Татьяна Юрьевна думала о том, что где-то там, в «синеющих далях», лежит её Чернава село, в котором она была учительницей в начале 30-х годов, когда ей было всего 18 лет. И была-то она там недолго, а память осталась на всю жизнь. Хорошо бы побывать там, думалось ей, но она понимала, что вряд ли когда-нибудь доберётся в такую даль.
Так они постояли, помолчали и пошли к автобусной остановке. Ещё через час прибыли в Зареченск. Вернулись в дом к Софье Петровне. Поужинали. Устали все страшно, а ещё предстоял обратный путь в Москву. Решили немного отдохнуть и ехать поздней электричкой. Софья Петровна была этому очень рада. Она жила одиноко, в Москве у родных бывала редко, а потому ценила каждую минуту общения с близкими людьми.
Да, кстати, обратилась она к Виктору, хочу передать тебе на хранение труды Юрия. Он присылал их мне, зная, что для меня они чрезвычайно интересны.
С этими словами она встала с кресла, подошла к секретеру и вынула из него сначала старый альбом с фотографиями, а потом кипу папок-скоросшивателей с казённой надписью «ДЕЛО».
Мне думается, добавила она, что и тебе, и Елизавете Алексеевне они будут интересны. Вот видите, на каждой папке Юрий от руки подписал названия: Тайна имени Шекспира, Пушкин и граф Воронцов, Суд музы истории над писателем И.С. Тургеневым и другие.
Почему суд? В чём он провинился? заинтересовалась Лиза.
Тургенев был в ссоре с четырьмя писателями: Толстым, Гончаровым, Достоевским и Некрасовым, пояснила Маша. Дед по образованию был юрист, поэтому изложил историю этих ссор в виде судебных заседаний. А председателем суда назначил музу истории Клио. В качестве свидетелей она вызывала их современников и выслушивала их «показания», взятые из их воспоминаний. Клио оправдала Тургенева по всем четырем делам.
Оправдала не Клио, а Юрий, выступивший в роли адвоката Тургенева, возразила Татьяна Юрьевна. Меня его доводы не убедили, особенно в деле о ссоре Тургенева с Некрасовым.
А из-за чего они поссорились?
Формально ссора произошла из-за того, что Некрасов присвоил наследство Тучковой-Огаревой будто бы в целях личного обогащения. Но Некрасов, не отрицая сам факт присвоения, утверждал, что эти деньги он истратил на общеполезное дело, на издание «Современника». Мне думается, что эта история с присвоением наследства была лишь внешним поводом, ответила Татьяна Юрьевна, а причина заключалась в глубоких разногласиях, которые разделяли издателей «Колокола» и издателей «Современника». Те и другие были «демократами», но одни буржуазными, а другие «народными». Буржуазные демократы решали проблему обустройства, глядя из Лондона, а народные демократы, живя в России. При такой разнице точек зрения – одни смотрят снаружи, а другие изнутри «объект» выглядит по-разному, и между наблюдателями неизбежно возникают разногласия, а разногласие ведёт к противостоянию и борьбе. В борьбе с идеологическим противником, как показывает практика, любые средства хороши, вплоть до шельмования и сбора «компромата». Зная это, можно предположить, что шум по поводу «присвоения наследства» был поднят с одной целью дискредитировать идейного противника. Тургеневу многие годы удавалось сидеть на двух стульях, но в этой истории он предпочел пересесть на тот, что стоял в Париже. По воле Юрия обвиняемым стал не Тургенев, а Некрасов, но у него на этом «Суде» защитников не нашлось. Поэтому я считаю этот суд неправедным и пристрастным.
Маша, при всей её любви к деду, на этот раз была полностью согласна с мамой и, как всегда, была восхищена её логикой и умением расставить точки над «i».
— На Суде защитников не нашлось, — сказала она, — но у нас в доме нашлась защитница, моя бабушка. Я хорошо помню, как она прервала деда и сказала, что его «свидетели» изображают Некрасова дельцом, картёжником и многоженцем, но к ссоре с Тургеневым всё это никакого отношения не имеет. Ведь Тургенев поссорился с ним не потому, что Некрасов играл в карты и любил женщин. «Зачем, в таком случае, ты об этом рассказываешь?» — спросила она деда. Наверное, он объяснил, зачем, но бабушка сказала, что не хочет слышать разные сплетни о великом поэте, и попросила его прекратить чтение. Дед не стал спорить. И никогда при ней уже больше эту тему не затрагивал. Хотя, конечно, остался при своем убеждении.
Пока Виктор упаковывал папки с трудами Юрия Александровича, Софья Петровна успела показать Лизе альбом со старыми фотографиями. Одну из них, с изображением молодых Ксении, Нины и Бориса Белявских, она взяла в руки, и прочитала написанные на обороте стихи Надсона:
… Иди, не падая душою,
Своею торною тропой,
Встречая грудью молодою,
Все бури жизни молодой.
Буди уснувших в мгле глубокой,
Упавшим – руку подавай,
И слово истины высокой
В толпу, как луч живой, бросай.
Целое поколение молодых людей было воспитано на идеалах, воспетых в стихах Надсона и Некрасова, сказала она, глядя на их молодые одухотворенные лица. Они выбрали «дорогу честную». По ней Некрасов призывал идти молодежь: «Иди к униженным, иди к обиженным, там нужен ты». И они по ней шли всю жизнь, оставаясь верными идеалам своей молодости. Вот и кузина-толстовка, о которой я вам рассказывала. После разгрома усадьбы она никуда не уехала, осталась жить среди тех, кто разгромил усадьбу, и до глубокой старости учила их детей в сельской школе.
— Мне приходилось в Самиздате читать статьи о «первой волне эмиграции», сказала Маша. Авторы твердят, будто родину покинули все мыслящие и творческие люди. Но это неправда. В России вполне сознательно остались тысячи тружеников, врачей, учителей, инженеров. Они не вступали в партию, и потому никогда не имели никаких льгот и привилегий. Иногда они называли себя «беспартийными большевиками». И как самоотверженно, с каким бескорыстием они трудились! Кстати, хотя дед и не был поклонником Некрасова, но и он остался в России вполне сознательно. А у него был выбор. Когда Кубань была под властью армии Деникина, ему предлагали уехать с семьей в эмиграцию. Зная о том, что он пережил, я как-то раз сказала ему, что в его положении разумнее было уехать, и спросила, не пожалел ли он, что остался. Но он сказал, что нет, никогда не жалел, даже в самые тяжелые минуты, потому что не мог представить свою жизнь вне России, какой бы она ни была.
Пора было собираться в дорогу. Софья Петровна с грустью проводила их до калитки и долго глядела им вслед. Электричка пришла полупустая, так что ехали с комфортом и за разговорами два часа промелькнули быстро. При прощании Виктор предложил продолжить столь удачно начавшиеся совместные визиты и посетить ещё один дом. Маша сразу поняла, о ком он говорит. Виктору хотелось познакомить Лизу с Еленой Дмитриевной. Она была школьной подругой Татьяны Юрьевны и работала на Мультфильме художницей. В её доме было много интересного. Они с Машей не только сами часто навещали её, но и приводили сюда друзей, интересующихся искусством. Маша обрадовалась предложению Виктора, потому что ей нужно было обсудить с Еленой Дмитриевной одну идею, но из-за этой кутерьмы в музее она никак не могла к ней выбраться.
Договорились, что Татьяна Юрьевна позвонит Леночке и спросит, когда ей будет удобно их принять. Елена Дмитриевна сказала, что будет ждать их в следующую субботу, и теперь читатель имеет возможность вместе с героями романа побывать ещё в одном замечательном уголке Старой Москвы и узнать о судьбе художника, рисунки которого украшают страницы этой книги.
М.К. Соколов. Домик в парке. Начало 1930-х
Холст, масло. 15 × 18
М.К. Соколов. Московская улица. Начало 1930-х
Из цикла «Уходящая Москва
Холст, масло. 55 × 67
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
СУДЬБА ХУДОЖНИКА
… Как печальна судьба моя! Я нашёл решение живописных задач, которые смогу
осуществить только я, и вдруг катастрофа, и всё должно умереть со мною.
М. К. Соколов. Письма. 1940 , лагерь
Дом в Лиховом переулке, где жила Елена Дмитриевна, был построен до войны 1812 года и благополучно пережил московский пожар. Рассказывали, что Пушкин будто бы покупал в нём ковры. Вероятно, эта легенда возникла потому, что в том же дворе когда-то была ковровая фабрика, а имя Пушкина придавало любому дому особую значимость. В соседнем доме жил каретник, и до революции во дворе стояли роскошные, чуть ли не императорские кареты.
Достоверная история дома начинается в 1860-х годах, когда его купил цензор Московского университета и воспитатель детей графов Строгановых, Василий Павлович Флёров. Судя по фамилии (от франц. fleur – цветок), он был выходцем из духовенства. Сын цензора, Сергей Васильевич Флёров (1841-1901), окончил историко-филологический факультет Московского университета и со временем стал известным педагогом и театральным критиком. Он был постоянным сотрудником «Русского вестника» и «Московских ведомостей», где печатал свои очерки о театре под псевдонимом С. Васильев. В этом доме он прожил всю жизнь. В его гостиной бывали все театральные знаменитости Москвы: Южин, Садовский, Станиславский, Лилина, Ермолова и другие. Ермолова и жила неподалёку, в переулке, который теперь носит её имя. Стены столовой были увешаны фотографиями известных актёров и актрис, художников и писателей того времени.
Одна из дочерей С.В. Флёрова, Вера Сергеевна, вышла замуж за Дмитрия Танненберга. В 1911 году родилась их дочь Елена. Мать рано умерла от чахотки, и Леночку воспитывала её тётя, Наталья Сергеевна.
После Октябрьской революции Флёровы как бывшие домовладельцы подлежали или выселению, или, в лучшем случае, «уплотнению». В первые годы они старались «самоуплотниться»: в одной из комнат поселился краснодеревщик, в других кто-то ещё. Однако до начала 1920 года они всё ещё занимали внизу две большие комнаты: гостиную и столовую. В столовой стояла маленькая печурка, «буржуйка», предмет обстановки, ставший символом эпохи военного коммунизма.
Однако в 1920 году их «уплотнили» окончательно. При этом «экспроприация экспроприаторов» была произведена в одночасье. Елене Дмитриевне было тогда 8 лет. Страшная сцена врезалась в её память на всю жизнь. По её рассказам, случилось это зимой в воскресенье, когда Флёровы сидели в столовой и ели свой скудный обед. Внезапно в столовую вошел секретарь Реввоенсовета товарищ Даупис и положил на стол браунинг. Он был из славных латышских стрелков и со свойственной им решительностью заявил: «Выходите все, вот вам комната наверху, а всё остальное я занимаю». При этом он запретил им забрать с собою их личные вещи, даже постельное бельё, не говоря уж о фотографиях.
С этого дня Леночка с тётей поселились в маленькой комнате в мансарде, а гостиную и столовую заняли семьи двух «экспроприаторов»: латышского стрелка Дауписа и его приятеля Кривенко, четвертого кавалера ордена «Красной звезды». Оба люто ненавидели выселенных в мансарду «буржуев». По словам Леночки, стрелок Даупис был «настоящий палач». Он не расставался со своим браунингом, из которого однажды застрелил во дворе пса Трезора.
На что они жили в 20-е годы? Наталья Сергеевна знала несколько языков и зарабатывала на пропитание частными уроками. Жили они в постоянном страхе, всего боялись, и больше всего своих новых соседей. Особенно страшно было тогда, когда Кривенко ссорился с женой, выгонял её на улицу и в припадке бешенства начинал стрелять в потолок.
Страх этот остался в душе Леночки на всю жизнь. Маша записывала рассказ Елены Дмитриевны в 1970-е годы, то есть через 50 лет, но и тогда она просила не называть подлинного имени латышского стрелка, опасаясь, как бы это не принесло ей неприятностей. Основания для опасений у неё были. Дело в том, что хотя в 30-е годы Дауписа расстреляли, но его жена и дочь по-прежнему жили в этом доме. Со временем в рамки с фотографиями артистов и писателей 1890-х годов они вставили свои семейные фотографии. 16 октября 1941 года, когда вся Москва в панике ожидала прихода немцев, жена и дочь Дауписа жгли в печке тома сочинений Ленина и свои фотографии. Вероятнее всего, сожгли и те, старинные. Во всяком случае, они их Флёровым так и не отдали.
***
Однажды в разгар Оттепели мама предложила Маше вместе пойти к Елене Дмитриевне, чтобы посмотреть изумительные рисунки её подруги Надежды Васильевны Верещагиной-Розановой и её мужа, художника Михаила Ксенофонтовича Соколова. Мама рассказывала, что этот художник был арестован ещё до войны и сидел в лагере где-то в Сибири. И вот там он, несмотря ни на что, продолжал рисовать и посылал свои крохотные рисунки в письмах к друзьям.
Маша хорошо помнила впечатления от первого посещения. Из тускло освещённой передней по витой деревянной лестнице они поднялись на второй этаж и оказались в маленькой комнате. Справа от входной двери высилась выложенная белым кафелем печь с медной задвижкой. Посреди комнаты стоял на одной ноге круглый стол из красного дерева, вокруг него старые кресла. У стены слева стоял обтянутый темно-зелёным шелком диван. Над ним висел пейзаж Нестерова, подаренный Флёрову самим художником, и портреты прадеда и деда в старинных рамах. Стены были увешаны живописными работами М.К. Соколова, пейзажами и натюрмортами. Особенно ей понравились городские пейзажи из цикла «Уходящая Москва».
Михаил Ксенофонтович
СОКОЛОВ
1885 —1947
Фото 1938 года (незадолго до ареста)
М.К. Соколов. Автопортрет. 1925
Надпись: «Страстная суббота. 6 ч. утра. 925. Автопортрет»
Бумага, перо, тушь. 22,417,4.
В старинном секретере из карельской березы хранились рисунки двух художников. Когда к Елене Дмитриевне приходили посетители, чтобы смотреть рисунки, крышка откидывалась, и она начинала вынимать одну за другой большие и малые папки. В них рисунки М.К. Соколова были разложены по циклам: «Адам и Ева», «Купальщицы», «Святой Себастьян», «Голгофа», «Дамы», «Всадники», «Цирк», «Французская Революция»; иллюстрации к Гофману, Диккенсу, Пушкину и Шекспиру. У него была манера рисовать множество вариантов на одну и ту же тему, а некоторые темы (например, «Дамы» и «Всадники») «не отпускали» его всю жизнь. Его рисунки, присланные из лагеря, ещё при жизни Надежды Васильевны были наклеены на листы тонированной темным цветом бумаги, по одному или по два рисунка на лист. Их были сотни, и размещались они в нескольких папках.
Обычно Елена Дмитриевна показывала их после других, и Маша каждый раз с нетерпением ждала этого момента. Но на этот раз, когда они шли под дождем от остановки по Лихову переулку к её дому, она с особым нетерпением ждала, когда откроется другая папка, а именно с портретами деятелей Французской Революции. И вот почему. Дело в том, что, изучая родословную Е.Ю. Скобцовой, матери Марии, она обратила внимание на фамилию Делоне. Об убийстве коменданта Бастилии она, возможно, что-то читала и раньше, но была уверена, что не знала, как его зовут. И, тем не менее, она твердо знала, что фамилию Делоне слышала раньше. Но где, когда, в связи с чем она могла её слышать? Вспомнила, что фамилия матери в девичестве была Делоне, и подумала, уж не родственник ли он матери Марии, а заодно и коменданту Бастилии? Ведь фамилия редкая для России. И всё же она продолжала сомневаться.
И только вчера, когда Виктор позвонил ей, чтобы напомнить, что завтра они идут к Елене Дмитриевне, её осенило. Может быть, фамилию Делоне она видела на одном из портретов из цикла «Французская Революция»? Видела, но значения не придавала, потому что не знала, кто это. У неё сложилось впечатление, что на портретах художник изобразил только известных революционеров: Робеспьера и Сен-Жюста, Дантона и Демулена, Бабефа и Марата. Почему среди них оказался убитый санкюлотами комендант Бастилии? Впрочем, М.К. Соколов рисовал и портреты «классово чуждых» деятелей, таких как убийцу Марата, Шарлотту Корде, маршала Гоша. Разве не мог он нарисовать и злосчастного коменданта? Мог, но версия требовала проверки. Вот почему Маша с нетерпением ждала, когда откроется папка с «Французской Революцией». И если она увидит портрет с надписью Делоне, то пополнит свою коллекцию пересечений ещё одним примером скрытых от людей взаимосвязей. Скрытых, но реальных и требующих для своего обнаружения лишь скрупулезной работы по сопоставлению фактов.
Они вошли в знакомый двор, поднялись по знакомой лестнице и очутились в тепле и уюте, встреченные приветливой улыбкой Елены Дмитриевны. Секретер уже был открыт и на круглом столе лежали папки с большими рисунками. Просмотр начался. Елена Дмитриевна брала в руки лист за листом, показывала рисунок и давала самые краткие объяснения, справедливо полагая, что вещи говорят сами за себя. Будучи скромным человеком, она явно тяготилась вынужденно взятой на себя ролью публичного человека, но исполняла её ради дорогих её сердцу людей.
Надежда Васильевна Розанова сохранила письма М.К. Соколова за весь период своей переписки с ним с 1936 по 1947 годы, в том числе и письма, написанные в лагере. Обычно М.К. Соколов писал в них о своих рисунках, о красоте сибирской природы, о своих переживаниях, но в одном из них по её просьбе он описал обстановку, в которой ему довелось жить и творить долгие годы заточения.
1941, 15 января. Ст. Тайга, лагерь. «… В нашем бараке в настоящее время 110 человек. Нары по обе стороны в два этажа. Я на верхнем здесь много теплее, но от табаку, а здесь курят только махорку, более душно, так как всякие запахи и дым, всё идет кверху, и этим приходится дышать. Всё это набито до отказа, и все инвалиды-хроники многие предельного возраста, свыше 70 лет. Сейчас я не работаю (принадлежу к первой категории инвалидов, которая освобождена от обязательной работы с нормой). Поэтому у меня сейчас время свободно…»
Беда в том, что наш барак освещается керосиновыми коптилками, и поэтому в бараке полутемно, если не сказать больше. День же сейчас очень короток. …У меня к Вам просьба: написать Владимиру Сергеевичу, чтобы в посылке прислал очки. В них крайняя нужда [в лагере он быстро терял зрение]. Из книг хотелось бы «Войну и мир» Толстого, «Уединенное» и «Опавшие листья» [книги В.В. Розанова]. Но последние не пройдут, о чем не могу не жалеть. Пишите, если здоровье позволит, поскорее. Учтите, что дни у меня длиннее Ваших, и ожидание письма иногда становится невмочь. Ждешь, ждешь, а их всё нет…
1941, 27 марта. Ст. Тайга, лагерь. «… Спешу Вам сообщить о горестном для меня событии, да, событии о распоряжении, запрещающем высылку книг, журналов, газет… сам я потерял всякую надежду. Теперь я буду лишен общения с человеческой мыслью, с искусством, без чего мыслящему и чувствующему человеку так тяжело. …Тишина. Ночью [в бараке] слышно лишь дыхание спящих людей, в отличие от дня, когда круглый день стоит шум: брань, ссоры из-за пустяков и мат, просто беспричинный мат беспрерывно».
В начале 1943 года вместе с другими заключенными, умиравшими от болезней и голода, Михаила Ксенофонтовича досрочно выпустили из лагеря, но без права вернуться в Москву, где до ареста у него была комната на Арбате. С большим трудом он добрался до Свердловска. Там, в эвакуации, жил его друг, художник Сергей Константинович Эйгес (1910 − 1944), адрес которого он знал. Эйгесы нашли его почти бездыханным у порога квартиры, где снимали комнату. Они выходили его настолько, что он смог добраться до Ярославля. Там он родился и вырос, там жили его престарелая мать, старший брат и две младшие сестры. В Ярославле он сразу же попал в больницу. Здесь ему пришлось пережить такие душевные страдания, которые казались ему более страшными, чем пережитое в лагере.
1943, 25 апреля. Ярославль, больница. «… Наконец-то после двухлетнего перерыва, получил вести от Вас. Это большая, большая радость, тем более в самые тяжелые для меня минуты я лежу в больнице, болен, и болен безнадежно (в ночь с 9-го на 10-е апреля никто не думал, что доживу до утра). Полное обескровление и истощение приковало меня к постели, лежу целыми днями, как пласт. Вот пишу Вам также лёжа. Милая, дорогая Надежда, мужество покинуло меня. Умереть сейчас, не выходя из больницы, для меня величайшее благо, так как впереди стоит страшная ночь и смерть под забором. Это невольно страшит. А если бы Вы знали, как хочется жить, жить и работать, работать!»
1943, 13 и 17 сент. Норское, больница. «…Вы знаете, смерть сама по себе совершенно не страшна, страшно лишь само её преддверие, и я, может быть, ещё не раз пожалею, что, пройдя и преддверие, я «не на той стороне». И ведь опять стою в преддверии… Вы, может быть, не поверите, но я жалею, что я не «там», где был. Там было труднее, но была определенность, а сейчас всё ожидание, напряженность и полная неясность, что будет завтра. Это мучительно, невыносимо…»
1945, 2-3 окт., Рыбинск
Сегодня солнце и, значит, буду бродить по городу, «питать себя красой последней,
но такой прекрасной». Эту радость у меня никто не отнимет любоваться небом, синей затуманенной далью, золотом кленов, киноварью рябин… Вчера был изумительный день мягкий, теплый я много бродил насладился чудесным умиранием; на деревьях колышутся несколько листиков.
М. Соколов
. Смерть Пьеро. 1931
Из цикла «Смерть комедианта»
Бумага миллиметровая, тушь, перо, кисть. 20,3 30,9
ОН УМЕР 29 IX 1947 года.
Погребен на Пятницком кладбище в Москве.
Больницу, в которой лежал Михаил Ксенофонтович, должны были закрыть, а ему некуда было идти. Для таких людей «без определённого места жительства» в постсоветском государстве называют «бомжами». От представителей «среднего класса» можно услышать, что «бомжи» не люди. Попытки друзей устроить М.К. Соколова на работу в Загорск или в Ясную Поляну не увенчались успехом. В последний момент С.И. Лукьянов, его верный друг и спаситель, сумел получить справку от Горкома художников Ярославля, необходимую для того, чтобы М.К. Соколов мог устроиться на работу в Дом пионеров в городе Рыбинске на должность преподавателя в кружке ИЗО. И тут ему, наконец, повезло!
В письме от 25 ноября 1943 года он пишет уже из Рыбинска: «Директор Дома пионеров милейший человек, делает для меня всё, чтобы мне было как можно лучше!» Оказывается, как много может сделать один порядочный человек в любых условиях! В Доме пионеров ему отвели две комнаты. Одна с печкой 10 кв. м его спальня и кабинет, а вторая 18 кв. м его мастерская-студия. Исполком распорядился выдать ему кровать, матрац, подушку, стол, стулья и другие хозяйственные мелочи. Выписали также два костюма рабочих (бумажных черные), валенки, шарф. Его прикрепили к лучшей столовой, где «дают завтрак, обед с хлебом, булочкой, сахаром и чашкой кофе, второе мясное. По карточкам хлеба будет получать 500 грамм в день».
Так Михаил Ксенофонтович поселился в Рыбинске и стал учить рисованию детей. Как ни странно, но он и в Рыбинске продолжал писать свои «пустяки», как он называл свои лагерные рисунки. Одновременно он вновь стал писать картины более крупного размера маслом. В этой обычной технике он создал циклы натюрмортов «Рыбы» и «Птицы». Nature morte в переводе с французского означает «мертвая природа», и, как говорят словари, «в изобразительном искусстве натюрморты это изображения предметов обихода, битой дичи, убитых птиц и рыб, сорванных фруктов и цветов».
В письме к другу юности, известному теоретику искусства Николаю Михайловичу Тарабукину (1889-1956) художник писал в 1945 году: «У меня задумана книга «Путешествие за смертью» – на фактическом материале. Только условия мешают приступить к осуществлению. …Материал богатый во всех отношениях – и в бытовом, и в философском смысле». Смерть была постоянным предметом размышлений М.К. Соколова. Цикл «Птицы» оказался «прощальным», завершением его пути к смерти.
За два года до смерти, в письме к Н.В. Розановой от 17-18 сентября 1945 года он писал: «Скоро 19 сентября, день «Чуда архистратига Михаила в Хонех». В день «ЧУДА» я родился вот и прошел жизнь «чудом». В 1915 году художник Штемберг дал мне прозвище «Летучий Голландец», и оно оказалось пророческим. Двадцать лет блужданий, без пристанища для души и сердца. Мысленно прохожу свои пути какой все же «пожар» во мне был! И никто не заметил! Да, никто!!! Но удивляться тому не приходится в жизни всегда так бывает.
Завтра исполняется 60 лет!? Перешагну седьмой десяток, и остался, оказывается, мальчишкой 17 лет по чувствам, по жажде жизни и познания её… Поздравлений не будет. Сожалею ли? Нет. Но провести вечер среди близких поднять свой бокал с «шипучкой» и сказать: «Да здравствует жизнь, черт бы её побрал!» не плохо было бы. Это и проделаю в одиночьи…»
Н.В. Розанова, его друзья и ученики пытались добиться от властей разрешения ему жить в Москве или хотя бы в Подмосковье. Они знали, что получению такого разрешения могло способствовать восстановление членства М.К. Соколова в Московском отделении Союза художников. Но члены МОСХ, собратья по цеху, не спешили с этим делом.
Отказ следовал за отказом. К тому времени, когда они смилостивились и вторично приняли его в МОСХ, было уже поздно. В 1947 году врачи обнаружили у него рак. Удалось положить его на лечение в институт имени Склифосовского. Он умер в больнице 29 сентября 1947 года. На этот раз чуда не случилось: он умер через 10 дней после того, как в день «Чуда Михаила в Хонех» ему исполнилось 62 года. Художник Михаил Ксенофонтович Соколов был похоронен на Пятницком кладбище в Москве, и могила его сохранилась.
Живя в Рыбинске, он не раз подбирал брошенных собак, сбитых и искалеченных птиц, кормил и выхаживал их. Однажды на дворе он подобрал галчонка, выпавшего из гнезда, и они стали друзьями. В письме к Н.М. Тарабукину в 1944 году он писал: «Я с ним делю дни, ночи, вечера и свои мысли». Этот галчонок погиб ― его задушила крыса. Свою книгу «Путешествие за смертью» Михаил Ксенофонтович не успел написать, но, запечатлев своего «Галчонка» на холсте, создал картину, о которой искусствовед Н.М. Тарабукин в своих воспоминаниях о художнике написал так:
«Из полотен, написанных маслом в Рыбинске, в свой приезд в Москву летом 1946 года Соколов привёз «Галчонка», страшную, «гойевскую» вещь. Чёрное и берлинская лазурь сплелись в зловещую гамму, словно выстраданную в жестоких муках. Мировая живопись не знала такого «натюрморта». Перед ним «натюрморты» голландцев XVI столетия с их бутафорией и черепами кажутся детскими пугалами. Соколов создал не «мертвую натуру», а написал саму смерть, без аллегорической косы и традиционного оскала зубов, а так, как она является человеку в последнюю минуту жизни всегда в непредвиденном ощущении.
Соколовский «Галчонок» отныне стал самым страшным по безнадёжности «реквиемом», когда-либо написанным человеком. …Ни циничная «Пляска смерти» Гольбейна, ни преисполненный патетики «Танец смерти» Листа ― ничто возле молчания Смерти Соколова. Это произведение когда-нибудь будет оценено как шедевр искусства».
Елена Дмитриевна на протяжении многих лет избегала расспросов о жизни М.К. Соколова до ареста, о явных и подспудных причинах его ареста. Но из-за деда у Маши был повышенный интерес к людям, прошедшим лагеря, поэтому она продолжала при каждом удобном случае задавать вопросы. Наконец, Елена Дмитриевна год назад дала ей читать эти письма и рассказала немного о жизни Надежды Васильевны.
Надежда Васильевна (1900-1956) была дочерью философа В.В. Розанова (1856-1919). После Революции их семья жила в Загорске. Там она поступила в Библиотечный техникум и вскоре вышла замуж за курсанта Радиотехнической Академии, Верещагина. Вместе с ним в 1929 году она переехала в Москву, где сначала поступила в Изотехникум Монка, а затем в студию Леблана. Там они и познакомились с Еленой Дмитриевной, и с тех пор дружили всю жизнь. В 1931 году они ушли из студии и поступили в театр Немировича-Данченко декораторами. В 1933 году вместе пошли работать в студию Союзмультфильм. В 1936 году Надежда Васильевна развелась с мужем и переехала в Ленинград, где работала в студии «Союзмультфильм». После войны они опять вместе работали на Мультфильме.
С М.К. Соколовым Надежду Васильевну познакомил искусствовед Н.М. Тарабукин (1889-1956). Живя в Москве, она брала уроки у М.К. Соколова, а после её отъезда в Ленинград они начали переписываться. Как художник-иллюстратор Н.В. Верещагина начала рисовать «для себя», когда ей было почти 40 лет. Она рисовала иллюстрации к Диккенсу, Андерсену, Пушкину, к «Грозе» Островского и библейской книге «Руфь». В начале 1950-х годов она начала рисовать иллюстрации к ранним произведениям Достоевского.
Сергей Николаевич
ЮРЕНЕВ
1896 — 1974
Фото 1965. Бухара
М.К. Соколов. Портрет С.Н. Юренева. Тверь. 1921
С конца 1940-х годов Надежда Васильевна жила у Елены Дмитриевны и перевезла к ней все свои вещи. В 1956 году она умерла от сердечного приступа. Похоронена на Пятницком кладбище рядом с могилой Натальи Сергеевны Флёровой, тёти Леночки Танненберг. По завещанию Н.В. Верещагиной к Елене Дмитриевне перешли как рисунки самой Н.В. Верещагиной, так и те работы художника М.К. Соколова, которые хранились у неё.
В 1957 году Елене Дмитриевне удалось устроить первую выставку работ горячо любимой подруги. Несколько её рисунков приобрели Пушкинский Дом в Ленинграде и музей Ф.М. Достоевского в Москве. В 1960 году в ЦДРИ прошла вторая выставка её работ. Как художник она известна под фамилией Верещагина, но в новых каталогах её стали называть и по фамилии отца, Розановой.
Как только это стало возможно, Надежда Васильевна начала хлопотать о реабилитации М.К. Соколова, но она её не дождалась. Прошло 10 лет после смерти художника, и в 1958 году Верховный суд РСФСР отменил приговор Мосгорсуда в отношении М.К. Соколова и дело прекратил.
С именем художника Соколова в жизни Маши было связано ещё одно очень важное событие. Весной 1965 года, работая в экспедиции в Бухаре, она познакомилась с археологом и востоковедом Сергеем Николаевичем Юреневым. Однажды, когда Маша рассказывала ему о Елене Дмитриевне и о хранившихся у неё работах художника Соколова, Сергей Николаевич перебил её и спросил, как его звали. Она сказала, что его имя и отчество вряд ли что-нибудь ему скажут, потому что этот художник почти никому неизвестен. Тогда он спросил: «Может быть, это Михаил Ксенофонтович?»
Маша была потрясена, потому что не могла понять, откуда он мог знать его. Оказалось, что С.Н. Юренев был близко знаком с М.К. Соколовым в 1921-1922 годах в Твери, где художник преподавал в Художественных мастерских. Из разговора выяснилось, что у Сергея Николаевича сохранились около 100 рисунков М.К. Соколова, которые он дарил ему в те годы. Сергей Николаевич не только показал эти рисунки Маше, но позволил их переснять, чтобы она могла отдать фотокопии Елене Дмитриевне. Так, совершенно случайно, через 40 лет и за тысячи верст от Твери ещё раз пересеклись судьбы этих двух замечательных людей.
С.Н. ЮРЕНЕВ родился в Витебске в 1893 году, и происходил из древнего рода. Его отец, по образованию юрист, был управляющим банка. Мать, итальянская графиня Росселли, была красавицей. Сергей Николаевич и три его брата учились на юридическом факультете в Санкт-Петербурге. Сергей Николаевич одновременно учился и на историко-филологическом факультете. После окончания университета из двух профессий, юриста и историка искусств, он выбрал вторую. Как искусствовед он принимал живейшее участие в устроении художественных выставок и потому был знаком со многими известными художниками. С той поры у него сохранился альбом с их рисунками-автографами.
В 1920-м году Юреневых выслали из Витебска. Им было приказано покинуть родной город за 24 часа и переселиться в Тверь. Зимой 1921 года М.К. Соколов начал преподавать в Свободных художественных мастерских Твери. Тогда-то Михаил Ксенофонтович и познакомился с братьями Юреневыми, поэтом и критиком Владимиром Николаевичем и историком-искусствоведом Сергеем Николаевичем, работавшим в краеведческом музее.
В 20-х годах их старший брат, Юрий, был арестован и сослан на Соловки. После этого, С.Н. Юренев принял приглашение поехать в Среднюю Азию, чтобы преподавать в только что открытых там ВУЗах. За годы работы в Пединститутах Намангана и Бухары, он настолько увлёкся историей и культурой Востока, что думал остаться здесь навсегда. Но случилось по-другому.
В 1938 году тяжело заболела его мать. К этому времени уже был арестован его второй брат, Владимир, и его жена просила Сергея Николаевича вернуться в Калинин, чтобы помочь ухаживать за матерью. Путь шел через Москву, и он решил повидаться с М.К. Соколовым. Он пришел по его старому адресу и только тогда узнал о его аресте. Им так и не довелось увидеться.
Началась война, и осенью 1941 года немцы взяли Калинин. Местные власти не сумели организовать эвакуацию населения, так что жители спасались сами, переправляясь на лодках на другой берег Волги, а далее шли пешком с грузом наспех взятого скарба. Те, у кого на это не было сил, были вынуждены остаться в оккупированном фашистами городе. Среди таковых оказался и Сергей Николаевич, потому что на его руках оставалась тяжело больная мать. В эти дни беспорядочного бегства он отлучался из дома для того, чтобы успеть до прихода немцев спрятать в подвалах музея наиболее ценные картины и экспонаты. С приходом немцев музей не был закрыт, и Сергей Николаевич продолжал работать. Для решения текущих проблем ему пригодилось знание немецкого языка, но оно же и погубило его.
Оккупанты продержались всего месяц, и 16 декабря 1941 года Калинин был освобожден Красной армией. Но зато Сергей Николаевич по ложному доносу был тотчас арестован и в январе 1942 года осужден на 10 лет «за сотрудничество с оккупантами». Его отправили в Мордовские лагеря, где он так же, как М.К. Соколов, в конце концов, был освобожден от общих работ и помещён в больничный барак. Там он медленно умирал от пеллагры (хроническая цинга), но раньше срока его не выпустили. По освобождении так же, как Соколову, ему было запрещено жить в крупных городах. Он выбрал для жительства любимую Бухару.
Первое время он не мог устроиться на работу и умирал с голода. Один московский журналист с большим трудом устроил его в больницу. И так же, как Соколова, его там выходили. На свободе он прожил 21 год, намного дольше, чем Соколов, но так же, как и он, Сергей Николаевич заболел раком. Он умер 30 октября 1973 года и по его завещанию был погребён на русском кладбище в Бухаре.
Недавно Автору стало известно, что после отделения от России благодарные узбеки назвали одну из улиц в Бухаре именем этого удивительного русского. А помнят ли Юренева «благодарные россияне»? Если и помнят, то своеобразно. На земле, пропитанной кровью миллионов своих соотечественников, они строят мраморно-гранитные мемориалы фашистам-оккупантам, а человек, осуждённый по ложному доносу за «сотрудничество» с ними, до конца жизни так и не был реабилитирован!!!
Но оставим столь болезненную тему и вернёмся в старый дом в Лиховом переулке, где гости Елены Дмитриевны как раз приступили к просмотру рисунков из папки с надписью «Французская Революция». К великой радости Маши, на одном из портретов она увидела надпись «Делоне», сделанную самим художником. Таким образом, её предположение подтвердилось. Она подумала, что это «открытие» вряд ли кого-либо заинтересует, и поэтому решила ничего не говорить своим собеседникам. Единственным человеком, который мог бы порадоваться вместе с нею, был Автор. Ведь это пересечение произошло прямо на страницах его романа, и он никак не мог его подстроить. Заранее он не мог знать о том, что одна и та же нить связывает не только начало Революции во Франции (когда был убит комендант де Лоне) с эпохой Революции в России (когда чуть не погибла его праправнучка) но тянется ещё дальше: к художнику, который нарисовал его портрет в разгар Террора в Советском Союзе и тоже чуть не погиб. И, конечно, Автор заметит, что картины этого художника представлены в романе, написанном в эпоху очередной Революции. Кроме поиска портрета Делоне, у Маши было ещё одно дело, которое она задумала обсудить с Еленой Дмитриевной.
Она знала, что Елена Дмитриевна озабочена тем, как устроить ещё одну выставку М.К. Соколова, но помочь ей ничем не могла. Единственное, что было в её силах, это устроить выставку его работ у себя в квартире. С этим предложением она и обратилась к Елене Дмитриевне в тот вечер. Татьяна Юрьевна знала о планах дочери и, как всегда, отнеслась к ним весьма скептически. Она считала, что нет смысла всё это затевать, потому что на оформление работ придется потратить много сил, а посмотреть такую домашнюю выставку смогут немногие. К тому же Татьяна Юрьевна была уверена, что Леночка не согласится. Маша тоже не очень надеялась на её согласие, полагая, что она побоится отдавать работы из своего дома в другое место. Но, как ни странно, Елена Дмитриевна согласилась легко, и было заметно, как она обрадовалась этому предложению.
Они не стали откладывать дело в долгий ящик. Пока Татьяна Юрьевна, Виктор и Лиза рассматривали маленькие рисунки Михаила Ксенофонтовича, Елена Дмитриевна и Маша начали составлять примерный список того, что можно будет выставить на стенах комнаты площадью менее 20 квадратных метров. Договорились о том, что через неделю Леночка приедет к Маше вместе с Татьяной Юрьевной и тогда они уточнят план развески на месте. Встал вопрос, когда лучше это устраивать? Ясно было, что до Нового года они не успеют, потому что все силы будут заняты на подготовке к Пиру при дворе короля Людовика. К тому же зимой холодно, зимняя одежда загромождает и без того тесную переднюю. Так что лучше выставку устроить ближе к весне, лучше всего в апреле. На том и остановились.
Папки были убраны в секретер, откидная крышка его была поднята и закрыта на ключ. Поставили чайник на плиту в крохотной кухне и стали накрывать на стол. Пить чай у Леночки почему-то было особенно вкусно и уютно. Маша спросила, придет ли Елена Дмитриевна на Пир к Людовику, и тут же добавила, что на этот раз Версаль расположен совсем близко от Лихова переулка, на Самотёке. Елена Дмитриевна рассмеялась и сказала, что придет обязательно. До этого события оставалось чуть более месяца, и о нём рассказано в следующей главе. Выставка, о которой Маша договорилась с Еленой Дмитриевной в тот ноябрьский вечер, открылась в апреле 1982 года, и её посмотрели всего 70 человек.
В заключение этой главы надо сказать и о том, что вскоре Елена Дмитриевна переехала из дома в Лиховом переулке на окраину Москвы, в новую квартиру. Однажды из Болгарии в Москву приехал поэт и художник Иван Теофилов, муж машиной подруги. Маша предложила ему поехать к Елене Дмитриевне, чтобы посмотреть работы М.К. Соколова. Вечер, проведённый им в доме Елены Дмитриевны, видимо, произвёл на него неизгладимое впечатление. Когда он узнал о её смерти, он написал и опубликовал в болгарском журнале «Факел» (№2 за 1987) удивительно теплые воспоминания о ней. Свой очерк Иван написал, естественно, на болгарском языке, поэтому Маше самой пришлось переводить текст на русский язык. С её согласия Автор приводит этот очерк с небольшими сокращениями.
РЫЦАРЬ И ДАМА СЕРДЦА
«В январе прошлого года я получил письмо от моей московской приятельницы, в котором она с нескрываемой болью сообщала, что почила Елена Дмитриевна. И мне вспомнились те чудесные осенние дни в Москве за три года до этого, когда я ехал в Сибирь. Маша предложила мне посетить Елену Дмитриевну, которая хранила творческое наследие «волшебного», по словам Маши, художника, репрессированного, но продолжавшего рисовать и в лагере.
Мы взяли такси, по пути заехали на рынок за цветами и вскоре были у Елены Дмитриевны. Хозяйка – тоненькая сухая старица. Быстрая, изящная в движениях. Ни на миг не присаживаясь, она вынимала из огромного старинного бюро одну за другой большие и объемистые папки с прилежно разложенными рисунками и миниатюрами. И стала показывать листы этого невероятного графического богатства, новизна которого заблистала пред моими очами с редкой изысканностью пластического языка. Здесь были и ранние работы художника, исполненные в кубистической манере. Была и цветная графика — рисунки, исполненные в мглисто-розовых и нежно-голубоватых тонах. …И тихий, немногословный рассказ Елены Дмитриевны о художнике. Так, непринужденно, я познакомился с жизнью и творчеством «артистичного бога» Михаила.
<…>Пока мы пили чай, я незаметно вглядывался в лицо Елены Дмитриевны. На первый взгляд оно строго, даже аскетично, но затем я увидел в нём ту самобытность и особенную выразительность, которая постепенно и все более убедительно высвечивала свойственную ей трепещущую, лучезарную духовность. В сущности, кто ты? Подруга почившей жены художника. Возможна ли такая удивительная преданность? Чудачество ли это или действительное ощущение долга перед временем в терпеливом ожидании переоценки ценностей? Ужели существуют такие люди?
И вот в октябре прошлого года, будучи в Москве, я посетил галерею при Центральном доме художника. В одном из самых больших залов было размещено живописное и графическое наследие Михаила Соколова. Вспомнил Елену Дмитриевну и радовался за неё. Всё-таки, всё-таки свершилось. …Не зря ты ожидала и предугадывала Время переоценки! На каждой странице каталога нахожу её имя: «Из собрания Е.Д. Танненберг»… Той самой, которая более 30 лет хранила наследие художника, хранила и надежду на то, что когда-нибудь чудо сотворенной им красоты увидят и поймут многие. О нём искусствовед Н.М. Тарабукин с болью и удивлением написал в своих воспоминаниях:
«Он был верен искусству, как средневековый рыцарь своей Даме сердца. На Щите Соколова было написано старинное изречение всех рыцарей искусства: «Жизнь коротка ─ искусство вечно». … Он был апостолом прекрасного. И до последнего дыхания не изменил себе».
М.К. Соколов. Арлекин. Начало 1930-х годов
Бумага, тушь, перо, кисть. 29,6×22,3
М.К. Соколов. Комедианты. Начало 1930-х
Бумага, пастель. 44 37
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ПРАЗДНИК
Милую сказку далёких времён
Помнишь ли ты? − Помнишь ли ты?..
Старинная детская песенка
Пир в Версале был назначен на 3 января. Кто же не знает этот пригород Парижа? Там готовились к торжественному приему послов по случаю наступившего тысяча семьсот какого-то Нового года. Слуги во дворце вытряхивали ковры, вставляли свечи в медные канделябры, протирали зеркала и выбивали пыль из обитого бархатом трона. Всем гостям заранее были разосланы по почте приглашения с личной печатью короля и его подписью. Во всех уголках заснеженной столицы прекрасные дамы, маркизы и лорды, волшебницы и мушкетеры, принцы и принцессы с раннего утра гладили помятые в сундуках шелковые платья и кружева из Брабанта, чистили шляпы и прикрепляли к ним страусовые перья, извлекали из шкатулок ожерелья и драгоценные перстни.
Ровно к двум часам к парадному входу дворца стали подкатывать запряженные цугом кареты и украшенные золотой резьбой коляски. Беспечные кавалеры легко соскакивали со своих лошадей, нетерпеливо перебирающих тонкими ногами. С помощью грумов и пажей сходили на землю закованные в доспехи рыцари…
В зале трепетали огоньки свечей. Стража, вооруженная алебардами и пиками, замерла у подножия трона, когда в переполненный придворными зал вошел Король со свитой и величественно прошествовал к своему трону. Тотчас к расписным плафонам потолка взвились тонкие струи звуков из гобоев, флейт и кларнетов; вздрогнули смычки в руках скрипачей; тяжело вздохнул контрабас; в редкие паузы нахлынувших звуков можно было услышать дребезжание клавесина.
Сколько прекрасных дам и благородных кавалеров! Блеск глаз и драгоценных камней, шелест парчовых тканей и восторженный шепот, редкое звяканье шпор и тяжелого оружия! Да здравствует король Франции! Виват! Это он, с доброй улыбкой, в золотой короне и бархатной мантии, встречает «несусветные посольства».
Они прибыли в Версаль из Багдада, Египта и Китая, из высокомерной Англии и сказочной Индии, из полунощной Дании и даже из замкнутой Японии. Китайцы вежливо прятали улыбочки за бамбуковыми веерами. Французские дамы нервно вздрагивали белоснежными плечами, а совершенно неподвижная стража тайком косила глаза на неведомых иноземцев. Полуголые папуасы с барабанами завершали шествие. Впереди них шёл в розовой юбочке сам король папуасов, Бумба-Бумба, с двумя женами, толстой Тумбой-Тумбою и худющей Зумбой-Зумбою.
Наконец, черно-бархатный паж вышел на середину. Оркестр замолк, и звонкий голос пятилетнего Сережи оповестил всех собравшихся о начале торжества…
Разве все это было? В Версале? Полно. Неправда, не может быть.
Это бред, сон, сказка для детей. Ведь если отодвинуть тяжёлые занавеси, то за окном взгляд упрётся в кирпичную стену узкого проулка двора на Самотеке, а за входной дверью на разбитых ступенях узкой лестницы под светом тусклой лампочки вы увидите переполненное ведро для «пищевых отходов». В кухонное окно хорошо видно, как хозяйский кот Базилио крадётся мимо дворовой помойки. Вот ─ правда жизни. А здесь что же ― подделка? Нет! Мы живём, мы празднуем жизнь вопреки всему. Да здравствует жизнь, король Франции, волшебники и феи, милые дети, добрые бабушки, прелестные мамы и весёлые отцы семейств! Версаль? ─ Ну да, на Самотёке. Почему бы и нет?
Однако что это за непредусмотренные сценарием реплики? К чему сей ропот скучных реалистов и любителей разоблачений? Король ждёт. Одно за другим посольства подносят дары, читают послания на длинных папирусных хартиях; радуют сердце короля танцами, фокусами, песнями и игрой на самых различных инструментах. В детской комнате у Диночки актеры Королевского театра готовятся предстать перед почтенной публикой и исполнить старую сказку о «Снежной королеве».
Прощайте, шифоньеры!
Прощайте, гарнитуры!
Адьё, мой драгоценный пипифакс!
Задёрнуты портьеры,
Расставлены фигуры,
Сегодня мы, сегодня мы ─играем фарс!
Горят в шандалах свечи,
На стенах тень за тенью,
И тянет холодком из-за кулис;
Стихают в зале речи
И зал готов к явленью
Пунцовых от волнения актрис.
Ах, боже мой, но зачем мальчик Кай соглашается поцеловать Снежную Королеву? Его сердце превратилось в ледышку, и теперь он думает только о богатстве. Как трудно маленькой Герде! Хорошо, что у неё так много помощников: Ворон Карл (Серёжа Ниц) и его невеста Ворона Клара (трехлетняя Анечка), юный Принц (Егор) и красавица-принцесса (Дина), и маленькая разбойница, и мудрый олень… Это он доставил в Ледяной дворец Королевы бесстрашную Герду…
Но чем можно растопить хладное сердце Кая? — Только любовью, только любовью… Апофеоз! Король рукоплещет! Дамы восторженно машут веерами, а заботливые бабушки спешат на кухню — сейчас начнётся Пир.
Пока они накрывают длинный стол, Король и остальные отцы семейств удаляются в кабинет хозяина квартиры, знатного архитектора Сан Саныча. Там они распивают по рюмочке, и по второй, и по третьей… И курят, и спорят. А с ними и несколько прекрасных дам. И что же скрывать? Дамы тоже не отказываются от рюмки коньяка и сигарет. Мало того, они флиртуют. Это факт. Они флиртуют, смеются… Однако, пора идти в зал.
Стол ломится от роскошных яств. Груды ярко-оранжевых апельсинов из Египта, бледно-зелёные прозрачные гроздья чуть подвяленного винограда с Центрального рынка, бело-розовый зефир в фарфоровой вазе, пастила и орешки из Багдада, вафли и безе из лучших кондитерских Парижа и Сивцева-Вражка ─ чего тут только нет! Горы конфет, печений, пирогов, яблок ─ всё, чему невольно радуется душа ребенка.
Но вот несут чудо! ─ вазочки с мороженым, а сверху оно облито вареньем и посыпано орехами! Дети вкушают молча и сосредоточенно, а взрослые делают вид, что так… между прочим, а на самом деле тоже наслаждаются. Где ещё можно отведать такое угощение? Нигде. Только здесь, у Короля Франции, в роскошном Версале.
Всё съедено. Чай выпит и убран стол. Людовик привычно уселся на троне с детьми на коленях. Король Бумба-Бумба по-дикарски простодушно сел на крышку пианино. У ног Короля на персидском ковре разместилась разноплеменная толпа ребятишек, а на диванах более почтенная публика. Но все с одинаковым нетерпением ждут, когда же придёт Дед Мороз.
Чу! Звонок!
Дети бегут в переднюю и видят, как входит Дед Мороз. Он в валенках, с огромным мешком и лыжами в руках. Его борода и усы покрылись льдом, и в первую очередь он начинает сдирать с них сосульки. Уж не тот ли это милый старик, который разжигал там, далеко, на Сурминовском холме, костер? Да это он, доктор наук Олег Павлович Чижов, он же первая скрипка в театре-кабаре «Летучая мышь». Впрочем, здесь вся труппа в сборе.
Дед Мороз сначала пьёт чай, чтобы согреться, и, выпив три чашки, начинает раздавать детям подарки. После этой церемонии гасят верхние огни. В зале таинственный полумрак. Все опять чего-то ждут. Отставив в угол алебарды, стражники по приказу короля удаляются в Его Королевскую Сокровищницу и приносят оттуда огромный двухметровый сундук. Около сундука в кресло усаживается неизвестно откуда взявшаяся Фея Моргана. Она в черном бархатном платье и широкополой шляпе со страусовым пером, сияющая от блеска алмазов, топазов, бриллиантов и прочих драгоценностей, купленных в магазинах «Уцененных товаров». Она сияет, но строга и недоступна, как и подобает моменту.
Со скрипом крышка сундука поднимается ─ и, о, чудо! ─ он доверху наполнен ларцами и вазами, из горлышек коих изливаются тонкие нити жемчуга. А между сокровищами лежат бархатные мешочки с неведомыми предметами. Глаза детей заволакиваются некой мечтательностью и в следующий миг загораются еле сдерживаемым нетерпением. Волшебные подарки! ─ Они получают их каждый год и твёрдо знают, что они не понарошку, а по-настоящему волшебные. Песок с Луны, перо Курочки-Рябы, огромные махаоны из Индокитая, бусины из египетских пирамид, обломки корабля Лаперуза, раковины каори, белоснежные кораллы ─ подлинные экспонаты из музея Феи Морганы.
«Экспонат №12 547! ─ провозглашает Фея Моргана и зачитывает инвентарное описание, скрепленное сургучной печатью Акцизного Управления Бессарабии (где когда-то служил её прадедушка). ─ Бисер с плаща Монтезумы, царя ацтеков. Плащ хранится далеко в горах Мексики в пещере Слепых Владык. Бисер выточен из горного хрусталя. Найден в желудке орла, подстреленного в Андах в 1857 году. Экспонат доставлен в музей в 1870 году капитаном Челкаром, по прибытии из кругосветного плавания на шхуне «Черибон»».
Все дети замерли. Кому же достанется бисер с плаща Монтезумы? Кому? Кто сей счастливец?
─ Этот подарок передается на вечное хранение Илюше Рождественскому, ─ торжественно произносит Фея Моргана.
Бравый разбойник из «Снежной королевы» с заткнутым за пояс громадным пистолетом и тесаком, десятилетний Илюша, затаив дыхание, с замиранием сердца принимает из рук Феи описание и плоскую стеклянную коробочку с черным бисером.
Так постепенно Фея раздает все восемнадцать подарков, но сундук по-прежнему полон. Крышка захлопывается до следующего года…
До следующего года? Ну да. Ведь предстоят ещё Пир у Багдадского Калифа и Пир во дворце Фараона.
Да, капитан Челкар, с печальной улыбкой глядя на Фею, вспоминает Виктор Николаевич далекое отрочество, когда они вместе с Челкаром выходили в море на шхуне «Черибон» из гавани Пуэрто-Чалис на острове Ликоподий в Индийском океане. «Ветер юго-восточный, небо безоблачно». Никто, кроме меня, не знает о Пуэрто-Чалисе, о доме на Корабельной улице, о мангровых зарослях в заливе Эллис и розовых фламинго на озере Эпсилон в скалах Альтаира. И Маше никогда уже не увидеть ни Сейшельских островов, ни устья Амазонки. Небо было безоблачно, а им было по пятнадцати лет, когда они вместе намечали курс шхуны в кабинете доктора, его деда. «Сохранился ли у Маши наш судовой журнал? ─ подумал Виктор. ─ Впрочем, она ничего не выбрасывает. Надо будет показать Лизе».
Праздник почти кончился. Дети оделись и под предводительством приветливой Дины высыпали на двор, а уставшие взрослые расположились за столом, чтобы на воле поговорить, выпить и предаться сладостным воспоминаниям. Было что вспомнить актерам театра-кабаре «Летучая мышь»: маскарады, оперу «Вампуку», древнегреческую трагедию Эсфокла «Колобок» и средневековую трагедию Шексло «Щучьи чары».
Хозяйка дома, грациозная, жизнерадостная, никогда не унывающая Ирина Афанасьевна, внесла противень с жареным гусем в окружении печеных яблок и картошки, и все с аппетитом принялись за еду. Ледяное шампанское засверкало в отблесках свечей.
─ За радость бытия! ─ бодро воскликнул король Франции. Он ведь не знал, что его потомку отрубят голову на Гревской площади. Да кто же из сидящих здесь, в уютной квартире на Самотеке, знал, что через пять лет в этой огромной тюрьме начнется театр абсурда? Но нет, нет, об этом говорить рано. Об этом ─ в эпилоге.
Ведь сейчас всего лишь 3 января 1982 года. И всё не так уж плохо. Конечно, их изгнали из Сурминова, и зарплаты мизерные, и страх, тоска, ежедневные заботы о пропитании, тревога за детей ─ всё это так. Но все же мы пьем «За радость бытия!» А что ещё нам остаётся делать?
Следующий тост произносит Евгений Борисович, гениальный автор оперных либретто и трагедий, виртуозный сочинитель душевных посланий и торжественных приветствий. Как истинный поэт он не умеет говорить прозой, поэтому и тост произносит поэтический:
Ещё вина, пусть холод за окном,
Оставь печаль, заботы позабудь,
Лечи недуги смехом и вином,
Не вспоминай, когда в обратный путь!
«Никто и не думает вспоминать», ─ подумала Маша, обеспокоенная призывами «лечить недуги вином». На её взгляд, пора было сделать хотя бы небольшой перерыв в череде возлияний, иначе сказочный Пир мог быстро превратиться в обычную пирушку и тем нарушить атмосферу столь любимой ею изысканной театральности. Улучив момент, когда Сан Саныч выпил очередную рюмку водки и потянулся за сигаретой, она попросила его спеть что-нибудь романтическое.
Предложение нашло всеобщую поддержку, и Сан Саныч начал меланхолически перебирать струны гитары. В наступившей тишине он исполнил никому не известный романс:
Мой друг, ты не хочешь в Венецию?
Поедем, там так хорошо…
Под звуки далёкого терцио
В бокалах мерцает крюшон.
Нам будет казаться несбывшимся
Тот сказочный сон наяву,
И наше привычное нищенство
Ошибкой судьбы назову.
И в тусклой воде веницейской
Увидим лазурь и кармин.
На столике в вазочке севрской
Поправь бледно-желтый жасмин.
Поверь мне, настанет мгновение,
Когда среди зимнего дня
Под звуки метельного пения
Ты вспомнишь жасмин и меня.
Зимний день стоял за окном, и хотя метели не было, но её можно было вообразить и тогда вспомнить жасмин и кого-то под звуки метельного пения. Поскольку крюшона из Венеции не завезли, пришлось заменить его прозаическим Советским Шампанским, которое тотчас разлили по бокалам и выпили. Ирина Афанасьевна тем временем убрала со стола грязные тарелки и остатки закусок, принесла чашки и предложила приступить к чаепитию. Но и кофе подала.
Ох! Ох! Время шло неумолимо. Кое-кто уже начинал вспоминать, что «пора в обратный путь», потому что завтра рабочий день и рано вставать. Тогда Король Франции, бывший когда царем Страфокомилом, грозно приказал бывшим эфиопам разлить остатки вина и выпить «на посошок». По этому случаю все встали и, как всегда, на прощанье спели апофеоз из своей любимой «Вампуки», заимствованный у Николая Гумилёва:
Через победы и падения // Ведёт нас благое Провидение,
Чтобы спасала вновь и вновь // Сердца любовь, одна любовь!
Позвали детей с улицы. Свежие от мороза и снега, они ввалились в переднюю весёлой гурьбой, а кот Базилио, испугавшись шума, резко спрыгнул с дивана на пол. При этом он уронил «говорящего попугая», забытого бродячим итальянским актером из Неаполя. Попугай, с встроенным в его живот магнитофоном, утробно захохотал, и Базилио возмущенно зашипел на него, изогнув спину дугой.
Дина, Диночка — ты помнишь? Это было так давно. В другом мире. Праздник кончился. То чудный вечер был, волшебный, незабвенный, о нём не вспомнить нам без грусти сокровенной.
…Но вы не слушайте Ростана, и в разлуке вспоминайте с улыбкой, как когда-то на Самотёке выступал Бродячий цирк из Италии, а в Сивцевом-Вражке в окружении статуй Озириса и Изиды нас принимал сам Фараон. А потом по приглашению герцога Фарнезе труппа театра в полном составе гастролировала в Парме.
Прощайте, прекрасные дамы, маркизы и лорды,
волшебницы и мушкетёры, принцы и принцессы!
Прощайте навсегда.
Далее: «УСАДЬБА». Часть 2. Главы 16-19 и Стихи