1906 — 1907. ГОЛОД В РОССИИ. Поездки Н.Е. Белявской “на голод”

 

См. справку:   “Голод  в  Российской  Империи”

См. справку. КОНСТИТУЦИЯ 1906 г.  Составы I и II Госдумы 

См. справку: 1881-1917. РЕПРЕССИИ в Царской России. Тюрьмы и каторга.

 

 

Текст с иллюстрациями можно см. в отдельном окне в ПДФ:

Летописец том 1. Часть 2. Гл. 1. стр. 69-200

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1906 ― 1907

ПОЕЗДКИ  “НА  ГОЛОД”

 

 

 

ОБЛОЖКА БРОШЮРЫ, ИЗДАННОЙ ПИРОГОВСКИМ ОБЩЕСТВОМ в 1903 году

Хирургическое общество имени Н.И. Пирогова уже знакомо нам по записи в Дневнике Нины Белявской от апреля 1905 года, когда собравшаяся на митинг молодёжь должна была одобрить резолюцию съезда этого общества (см. выше).

Наряду с другими благотворительными обществами, оно занималось организацией санитарно-продовольственных отрядов и сбором средств для бесплатного кормления голодающих. Члены Пироговского общества полагали, что врач должен принимать активное участие и в общественной жизни и тем самым способствовать освобождению народа от гнёта самодержавия. В январе 1906 года Нина Евгеньевна вступила в это Общество и разделяла его идеи. Этому идеалу врача-общественника Нина Белявская стремилась соответствовать всю жизнь.

 

 

 

Распространение «Холеры в 1904 − 1910 годы».

 

 

В деревне «на трахоме». 1906. 

В  центре ― медичка О.Г. Белоцерковец (подруга Нины Белявской) накладывает повязку больным этой глазной болезнью, ныне неизвестной, но до Революции имевшей характер эпидемии

 

Уличные столовые (Обжорки). Кишинев. Открытка 1900-е

 

Уличные столовые. (Обжорки). Кишинев.

Почтовая карточка.   Издание Т⁄Д К. Шехтер и Сыновья. Год не указан.

 

 

 

СЕСТРЫ ФИГНЕР

 

Устройством столовых для голодающих в Казанской губернии ведала двоюродная сестра известной народоволки В.Н.Фигнер, Наталья Петровна Куприянова, с которой Нина в ту зиму и познакомилась. Как и другие «шлиссельбуржцы», после 20-летнего заключения в одиночке, в 1904 году она была выпущена из крепости. Сначала её сослали в глухую деревню Архангельской губернии, но вскоре, на волне Революции 1905 года, ей было дозволено жить в Нижнем Новгороде, где жила её родная сестра Евгения Николаевна, тоже революционерка. В Нижнем она прожила до весны 1906 года, когда была выслана под надзор полиции в имение своего брата в Казанскую губернию. Воспоминания В.Ф. Фигнер самым непосредственным образом связаны с этой поездкой не только временем (1906 год) и местом (деревня в Казанской губернии), но и дружбой Нины Белявской с Н.П. Куприяновой. Фигнер  удивительно откровенно пишет о себе, так что можно составить представление о том, что же это были за люди, которых Достоевский заклеймил словом «бесы». Моя бабушка относилась к ней с огромным уважением. Ей было бы интересно это прочесть.

Наталья Петровна Куприянова. Ссылка:- http://narovol.narod.ru/art/lit/f25.htm –

В.Н. Фигнер

ФИГНЕР (по мужу Филиппова) Вера Николаевна [1852, д. Христофоровка Тетюшинского уезда Казанской губернии, – 15.6.1942, Москва], русская революционерка, народница, член Исполнительного комитета «Народной воли» , писательница. Из дворянской семьи.

В 1863–69 училась в Родионовском институте благородных девиц в Казани, в 1872–75 – на медицинском факультете Цюрихского университета. В 1873 вошла в кружок «фричей», члены которого составили позднее ядро «Всероссийской социально-революционной организации».

В декабре 1875 вернулась в Россию, с 1876 член примыкавшей к «Земле и воле» группы народников-»сепаратистов».  В 1877–79, работая фельдшером, вела пропаганду в деревнях Самарской и Саратовской губерниях. … Принимала участие в создании и деятельности военной организации «Народной воли», в подготовке покушений на императора Александра II в 1880 в Одессе и в 1881 в Петербурге. После покушения на императора Александра II 1 марта 1881 вела революционную работу в Одессе. С 1882, оставшись единственным членом Исполнительного комитета в России, пыталась восстановить разгромленную полицией «Народную волю». В результате предательства С.П. Дегаева арестована в Харькове (10.2.1883). По «процессу 14-ти» (1884) приговорена к смертной казни, замененной вечной каторгой.

В течение 20 лет отбывала одиночное заключение в Шлиссельбургской крепости .

С 1904 в ссылке в Архангельской и Казанской губерний, в Нижнем Новгороде. В 1906 выехала за границу, где развернула кампанию в защиту политзаключённых в России.

В 1907–09 примыкала к эсерам , после разоблачения предательства Е.Ф. Азефа вышла из партии. В 1915 вернулась в Россию. После Октябрьской революции 1917 закончила начатую за границей книгу воспоминаний «Запечатленный труд» (1-е изд., ч. 1–3, 1921–22) – одно из лучших произведений русской мемуаристики.

В.Н. Фигнер была членом Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев, сотрудничала в журнале «Каторга и ссылка», автор статей по истории революционного движения в России 1870–1880-х гг. Героическое прошлое революционерки, непоколебимая принципиальность и честность создали Вере Николаевне огромный моральный авторитет.

 

В.Н. Фигнер. Запечатленный труд.

Гл. 13. С горстью золота среди нищих

 

Прошло полтора года с тех пор, как я вышла из Шлиссельбурга и начала вторую жизнь свою, ту жизнь, над внутренним содержанием и смыслом которой я так мучительно и долго размышляла. Ведь со времени объявления мне, что каторга без срока заменена каторгой двадцатилетней, до действительного выхода из крепости должно было пройти полтора года… Было — когда подумать. Наконец, 29 сентября 1904 года срок истек, и я оставила «Остров мёртвых». Процесс возвращения к жизни начался…

<…> Раньше, до этого, обстоятельства моей жизни постоянно складывались так, что я всегда принадлежала к какому-нибудь коллективу. Так было с детства: многочисленная семья, почти все — погодки. Воспитание в закрытом учебном заведении, где, кроме сверстниц-институток, можно сказать, и людей-то не было… В 19 лет — заграничный университет, жизнь тесной колонией учащейся молодежи, объединённой одними и теми же духовными интересами, одушевлённой одним и тем же стремлением к полезной деятельности. Потом революционная среда, тайное общество, связанное строгим уставом: требование отдать себя, свои силы, имущество и жизнь безраздельно, и радостное растворение своей личности в коллективе с девизом: «3а народ!», «За свободу!». Затем — Шлиссельбург. Здесь весь режим был направлен к распылению людей, к полной изоляции их от себе подобных, чтоб каждый чувствовал: «я — один», «я — единственный!..». Но самое долголетие заключения, полный разрыв со всем живым, сущим, привели к единению, к солидарности, и товарищество было; был молчаливый союз без устава, скованный тяжёлыми железами тюрьмы.

Но теперь? Теперь, когда меня выбросили за стену крепости, которая в течение 20 лет вытравляла в душе любовь к человечеству и к родине, любовь к родной семье и к семье товарищей,— что было у меня взамен, хотя бы того крошечного союза, который выковала тирания тюрьмы? Никакого единства не было… никакого коллектива, никакого союза, к которому доверчиво и любовно можно было прикрепить длинную паутинку своей жизни… И не было цели — доступной и определенной, высокой и твердой. Не было маяка, который стоял бы впереди, всегда перед глазами, и к которому не идти, а бежать бы надобно!..

Как жить? Чем жить? Зачем жить? Из жизни, жизни настоящей — я была выброшена давно. Ах, как давно — трудно и вспомнить! А из жизни призрачной, потусторонней, какая была в Шлиссельбурге, теперь тоже выброшена, и не по своей воле. Выброшена!.. сначала отсюда, потом оттуда… Но человек не мячик, который, как ни брось, все отскакивает круглым… Цель-то… цель новой жизни — какая? Даже в Шлиссельбурге, даже там была цель, было стремленье, был идеал. Пускай стремленье на чужой взгляд фантастическое; но ведь я жила в мире фантазий… Пускай цель и идеал на чужой взгляд нелепо аскетические… Но ведь я была анахоретом, жила аскетом… Стремленье было в высоту, сообразно с местом, освящённым страданиями многих поколений… Целью была гармония жизни, её начала и конца, гармония смерти — с жизнью.

Теперь, «в миру», все было разрушено: гармония исчезла, всякая определенность исчезла… надо было создавать что-то; лучше сказать, — всё заново строить… Но определенной цели не было, определённых задач не было, связи с миром не было. «Овца без стада», — сказал бы Глеб Успенский… Изолированный атом, вибрирующий в пространстве, — скажу я. Но я не могла жить так… таким одиноким атомом.

Мне нужна была цель, нужны «препятствия в жизни», которые нужно бы преодолеть; нужна была связь с людьми, с родиной, с человечеством. А где возможности? Как жить гармонически с прошлым? Как жить среди заново данных условий? Чем жить при наличных физических и духовных силах или бессилии? Как и зачем жить, если хотение и осуществление не слиты воедино?… Трудно, мучительно трудно вернуться к жизни после долгой смерти. «Хорошо умереть, — тяжело умирать», — сказал  Некрасов. Хорошо воскреснуть, сказала бы я, но трудно воскресать, чтобы вполне уже никогда, конечно, не воскреснуть…

Весной 1906 года из департамента полиции пришла бумага, прочитанная мне в Казани, что я должна немедленно отправиться на родину, в Тетюшский уезд Казанской губернии, в именье брата, Никифорово, и снова под надзором двух специально назначенных стражников неотлучно пребывать там.

Было начало апреля. Да, ликовало все кругом… Но разве красота мира внешнего, созерцание красоты его может заполнить весь мир внутренний?! Мне было нечем жить, нечем наполнить гармонично мою вторую жизнь. Наполнить эту вторую жизнь могла бы только широкая, благая деятельность. Но на пути её стояли неодолимые препятствия, внутренние и внешние. Всякая деятельность требует непременно общения с людьми. Между тем тюремное заключение изуродовало меня: оно сделало меня по отношению к обществу людей чувствительной мимозой, листья и ветви которой опускаются в бессилии после каждого прикосновения к ним. Душа моя стремилась к людям, но вместе с тем я не могла переносить их. На мне всей тяжестью лежала привычка быть одной, привычка к одиночеству физическому. Мир по временам должен был быть для меня беззвучно тихим.

Это было неисправимо, неизгладимо. В последнее десятилетие тюремная изоляция уже не была полной. Но дело было сделано: присутствие людей уже тяготило, вызывало какое-то нервное трепетанье; потребность быть с людьми, если не атрофировалась совсем, то упала до минимума. Мне и теперь трудно быть много с людьми: лишь в полной тишине я нахожу себя.

Вся область высших интересов, общественных и духовных, была закрыта для меня. Медицинская практика? Но в числе других прав я была лишена и права на неё; кроме того, ведь я страшно отстала, и усиленная работа была мне не по силам. Единственно доступной оставалась только материальная помощь нуждающимся — область, до тех пор мне совершенно незнакомая и чуждая.

В 1906 году высшая губернская администрация не признавала существования голода в Казанской губернии, и губернатор не разрешал устройства столовых, этой единственно рациональной формы помощи голодающему населению. Я говорю — рациональной, потому что она наименее деморализует:она исключаетпопрошайничество, так как в столовой всегда существует общественный контроль, что автоматически, без всякого сыска, исключает возможность пользования помощью не нуждающимися элементами. …Раз столовые были запрещены, а нужда в хлебе до урожая, несомненно, существовала, отдел Пироговского общества врачей в Казани применял раздачу нуждающимся зерна или муки. В нашем уезде этим заведовала Наталья Петровна Куприянова, моя двоюродная сестра, через руки которой в предыдущие неурожаи прошли для помощи голодающим десятки и сотни тысяч рублей, собранных в России, в Англии и Америке.

Обыкновенно она запасалась поименным списком жителей той или другой голодающей деревни, с записями о семейном и имущественном положении каждого двора. Затем по этому списку, с помощью нескольких приглашённых по её выбору односельчан, составляла список нуждающихся в помощи, и те же приглашённые отпускали потом на местах зерно или муку. Посоветовавшись с Натальей Петровной относительно моей округи, мы остановились на том, что и я, имея список всех крестьян села Никифорова, которому я, главным образом, должна была помогать, буду раздавать нуждающимся муку для взрослых и пшено для детей, проверяя действительность нужды опросом соседей и местных жителей вообще.

Что же касается денег на покупку лошадей, то, ввиду незначительных средств и разных практических соображений, мы решили выдавать пособие только тем безлошадным крестьянам, которые, вследствие недавней потери лошади еще в состоянии при пособии поддержать хозяйство на прежнем уровне, и отказывать тем просителям, хозяйство которых уже безвозвратно запущено. На основании этих правил я и стала действовать.

Наше село и его округа нуждались в продовольствии, потому что предыдущий год был в Казанской губернии неурожайным. И вот редакция «Русского Богатства» передала мне 800 рублей для помощи голодающим. Пироговское общество врачей прислало несколько сот на помощь безлошадным, главным образом, для солдат, вернувшихся с Дальнего Востока.

Так в руках моих оказалось золото, оказались деньги на благотворительность. И с этого момента, с момента, когда в деревне, убогой и полной всевозможных нужд, в руках моих оказалось золото — начались мои злоключения и беды: мои огорчения и неприятные сношения с деревней. Начались тяжелые впечатления и встречи, приносившие разочарование и досадное сознание, что я делаю непоправимое, безобразное дело, которое лишит меня расположения деревни и отнимет её у меня — отнимет ту любовь, которая до тех пор была у меня к ней.

Я была новичком в деле филантропии. Только пустота и бесцельность жизни заставили меня взяться за неё. Прежде, когда с революционными целями, но мирными средствами я отправлялась с сестрой Евгенией в деревню, в Саратовскую губернию, чтобы служить в земстве, у нас было решено в экономическом отношении стать с крестьянами более или менее на равную ногу и ни в каком случае не являться для них источником материальных выгод. Мы хорошо знали, что в этом заключается величайшая опасность для нас, как людей привилегированного класса. Мы знали, как много лжи возникает в сношениях с крестьянином, если он видит перед собой человека богатого, «барина», на счёт которого можно поживиться. Мы не хотели корыстных отношений; мы желали, чтобы на нас смотрели, как на людей, полезных своими знаниями, своим образованием, а не карманом. … Живя тогда в деревне — как ни была она убога и бедна со своим «нищенским наделом», — мы не видали попрошайничества. И надо сказать: наши отношения с крестьянами не были омрачены гадкой корыстью. Мы вынесли с сестрой из этого, почти годового, общения с деревней самые светлые воспоминания.

Теперь, в 1906 году, после громадного промежутка времени, я снова стала лицом к лицу с деревней. Но какая была громадная разница в положении!.. Конечно, я не знала деревни, материальной подоплеки ее, не знала крестьянина в его материальных отношениях, не знала народа, как массы… Не знала всесторонне. Для этого было мало времени, прожитого мной в деревне, и при обилии работы я имела слишком мало встреч. Самое положение наше в деревне, в Саратовской губернии, было исключительное, для крестьян новое. Оно определялось нашим интересом к человеческой личности крестьянина, и это ставило нас на известную высоту, а вместе с тем приподнимало и крестьянина, вводя его в сферу духовных и умственных интересов. Прозаические копейки и рубли не стояли между нами; мы не являлись покупателями труда крестьянина, а он не был продавцом своего единственного товара — рабочих рук.

Мы резко отмежевались от всех, деньги и власть имущих; отодвинулись от священника, который вымогал пятаки и гривенники за требы; стали в стороне от волостного писаря, который за все — про все брал те же пятаки и гривенники, и от барского двора крупного помещика, где дешево покупался труд мужика. И деревня тотчас поняла нас, поняла мотивы нашей деятельности и определила их как нельзя лучше: все, что мы делали для деревни, мы делали «для души». Так объясняли наше поведение крестьяне. И как мы стояли пред крестьянами в самой благоприятной для нас позиции, так и деревня стала к нам своей наилучшей, чистой стороной.  Невозможно отрицать, что вынесенные мной из деревни взгляды на крестьянство отличались сентиментальностью. Это был результат не только того особенного положения, о котором только что сказано, но и всего предшествовавшего развития моей личности, тех литературных, а потом революционных влияний, которые не на меня одну, а на целое поколение накладывали известную печать. Жизнь в деревне тогда не поколебала, а ещё более утвердила воспринятое идеалистическое воззрение на народ, на крестьянство. Принеся в деревню розовую иллюзию, я и ушла с чувствами, в которых был элемент иллюзорный. Но эти иллюзии были мне дороги: они помогали мне жить и действовать, они одушевляли и поддерживали огонек тёплого отношения к обездоленным

Для характеристики моего, пожалуй, несколько смешного, наивного взгляда той эпохи приведу небольшую сцену из того времени, — сцену между мной и несравненным бытописателем деревни Г. И. Успенским. Как-то осенью 1880 года, … когда я была у Успенских, Глеб Иванович подошел ко мне и спрашивает: что я думаю о его рассказе? Я с горечью откровенно высказала свое мнение… Я говорила, что всё, что он пишет, проникнуто пессимизмом и крайне удручает меня… Послушаешь его — так в деревне все плохо, все темно… Он живописует лишь одни отрицательные стороны народа, и тошно становится смотреть на это жалкое, забитое материальными интересами человеческое стадо. Если в нём и живет «правда», то лишь «правда зоологическая», не прошедшая через горнило сознательности, и потому неустойчивая и разлетающаяся в прах при первом искушении, при первом изменении положения и осложнении окружающих первобытных форм жизни… Неужели в деревенской жизни, в душе крестьянина нет просвета? Нет ничего привлекательного, трогательно-симпатичного?! Зачем рисовать деревню такими красками, что никому в неё забраться не захочется, и всякий постарается стать от неё подальше!..

Глеб Иванович терпеливо слушал и все больше и больше морщил лоб. Наконец, приняв жалобный-прежалобный вид, он заговорил своим добродушно-ироническим тоном, обращаясь к присутствующим: «Вот, господа, обижается на меня Вера Николаевна за мужика моего! Не нравится ей мужик мой… Она требует: подай ей мужика, но мужика шоколадного!..»

Все рассмеялись, и я смеялась, потому что смешно было, было метко сказано. Всей правды его слов, всей правды его иронии я тогда не почувствовала, и только теперь не могу не признать, что из моей деревенской жизни в Саратовской губернии я действительно вынесла образ мужика шоколадного, и шоколадным с тех пор он для меня и оставался…

С той же мыслью о шоколаде теперь, в 1906 году, я приехала в деревню. Приехала и стала делать всё против прежнего наоборот. Тогда я сама выбирала для себя условия, сама избирала сферу деятельности, характер отношений к окружающей среде. Теперь я принимала положение, в которое меня ставили полиция и пожертвования добрых людей. Я была не господином над обстоятельствами, а подчинялась им, и, не будучи в состоянии давать какое-нибудь благо настоящее, стала пытаться давать благо видимое и фальшивое… Я взяла горсть золота и с ним стала среди нищих… потому что только нищие и были кругом…

Жалкое, грязное жилище, крытое соломой и окружённое вязким от навоза и грязи двором; вместо пищи — три раза в день чай с чёрным хлебом и солью; бледные, худосочные дети, нескладные фигуры взрослых… Нужда везде, во всём — и в массе никаких порываний к свету, к духовному простору. Школа, существующая около сорока лет, и наряду с этим множество неграмотных… Библиотека, очень порядочная, но среди взрослых почти не имеющая читателей… Повторительные курсы, устроенные на наши частные средства, но без желающих повторять и идти дальше. Таково было родное село, которому я должна была помогать ближайшим образом… Из контакта фиктивной барыни-помещицы с чужими благотворительными деньгами, с одной стороны, и убогой деревни, с другой, — могло выйти только безобразное. Оно и вышло.

С первых же шагов я наделала непозволительных ошибок… и весь смысл моего рассказа заключается в том, как мне не следовало поступать, потому что поступала я из рук вон плохо. Мои непозволительные ошибки состояли в том, что я презрела все традиции прошлого, все благоразумные правила, которым следовала в давно прошедшие времена, когда селилась в деревне с целями пропаганды. Я поселилась теперь в имении брата, в барской усадьбе, окружённой зеленью сада и окаймленной вдали сараями и просторными амбарами, наполненными зерном. А там, в селении, стояли низкие, крытые соломой избы, где не было то коровы, то лошади, а то и хлеба. Я заняла ложное положение барыни, помещицы, одной из тех, чьи интересы испокон веков противоположны интересам крестьянина-пахаря. И это положение было притом вдвойне ложно, потому что это была одна видимость, а не сущность: вид барыни был — это было, несомненно, извне; но поместье-то было не моё, усадьба — не моя, амбары с хлебом — не мои… Распоряжаться всем этим я ведь не могла. Я могла дать, — этого было достаточно, чтобы возбудить все надежды, вскрыть все неудовлетворённые нужды, пробудить аппетиты. Я могла не дать, но мотивы, как бы разумны и справедливы они ни казались мне самой, никогда не являлись обязательно такими же в глазах просителя.

Напротив, они всегда казались произвольными и несправедливыми. Каждый отказ рождал обиду или, по крайней мере, горечь неудовольствия. Таким образом, в то время, как я хотела быть любимой, я оборачивалась к народу самой неблагоприятной для меня стороной… Я хотела делать доброе, хотела быть полезной, но на одного удовлетворённого создавала десяток недовольных и завидующих. А между тем удовлетворить всех, придти навстречу всем нуждам, конечно, не было возможности, да между требованиями часто бывали домогательства, никоим образом удовлетворению не подлежавшие. Да, я обращалась к народу неприятной для него стороной, но и деревня оборачивалась ко мне самой худшей своей стороной.

Я имела несчастье стоять так, как богатый человек противостоит бедному; но и народ стоял предо мной, как неимущий стоит перед тем, у кого кошелёк в руке: у меня просили и выпрашивали, просили и запрашивали… предо мной лгали, лицемерили и унижались.

И видя эту приниженность, видя унижение неимущего перед имущим, я познавала на себе гнусность положения того, у кого в руках золото, когда кругом — нищета… Я чувствовала гнусную власть золота над человеком, ищущим, жаждущим получить крупинку его, и мне казалось отвратительным, что я имею власть, как дать, так и не дать, и было тягостно и неприятно и давать, и не давать.

 

«Смотреть, как гибнет колыбель нашей семьи

ПОДЖОГ УСАДЬБЫ

Наступило 9 мая, Николин день, храмовой праздник в нашем селе. Вечером разгул вовсю: всё пьяно; мужики горланят пьяные песни; отовсюду несутся пьяные выкрики…На барском дворе, в старой усадьбе, где летом живут сёстры, пусто: работники ушли ночевать к жёнам в соседнюю деревушку. В новой усадьбе, усадьбе брата, в которой живу я, царствует полная тишина. Уже половина 11-го, и я сижу, усталая, над книгой. Внезапно с высоты соседней колокольни раздаётся удар колокола… другой… третий… Всё громче, лихорадочнее звучит набатный колокол среди весенней, тёплой ночи. Я спешу к окну и вижу на востоке, совсем близко, громадное пламя пожара. Меня изумляет спокойствие стряпух, которые стоят в бездействии подле забора, изредка обмениваясь отдельными замечаниями. Я не могу ориентироваться: мне кажется, что горит ближайший к нам порядок изб, откуда слышен глухой гул толпы и где высоко к небу взвиваются столбы пламени и дыма.  — Да что вы?! — возражает стряпуха. — Это не Никифорово горит… Горит ваша старая усадьба!..

Вот оно что! Горит «старый дом»! Это лучше, чем несчастная деревня… Только бы не она!.. только бы не она!.. Деревня не сгорит… Деревня не погибнет, не пойдёт по миру, и место для личных чувств, для личной скорби — очищено… И больно, страшно больно в течение пяти часов смотреть, как гибнет эта колыбель нашей семьи. Там родились… там выросли… Потом ушли… ушли в широкий свет, на разные дороги… Но о нём, об этом старом доме, помнили… к нему стремились в мечте, в воспоминании… Сколько раз в Шлиссельбурге рисовался мне этот родной угол — единственный на всей земле постоянный и неизменный!..

Нет «кабинета» отца, с жёлтым стеклянным шкафом-библиотекой, откуда брались «Антон Горемыка» Григоровича и «Давид Коперфильд» Диккенса, над которыми пролито столько горячих ребячьих слез… Нет «залы» с висячей лампой и круглым столом, за которым в зимний вечер мать читала всем вслух своим мягким, музыкальным голосом роман Некрасова и Панаевой из «Современника»… Всё исчезло и сметено без возврата. Наутро — дымящееся пепелище… обожжённая земля — и более ничего!..

Поджог был очевиден: все кругом о нем говорили, а скоро сам поджигатель, под хмельком, стал открыто хвастать своим делом. Это был акт мести, и я — я была виной гибели родного гнезда!.. В деревне был старик, пользовавшийся нелестной репутацией пьяницы и «охальника», как его величали бабы. Восемь лет, как он уж забросил землю, не пахал, не сеял и служил пастухом. Оказывается, он приходил ко мне и просил на лошадь. Конечно, я отказала. И вот, в отместку, он спалил усадьбу, которой я не владела и в которой я не жила. Спалил в праздник, с полной безопасностью для себя, но с опасностью для всего села в 400—500 душ.

КОНЕЦ ОТРЫВКА ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ВЕРЫ ФИГНЕР

 

 

Зима 1906 года

 

ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА Н. Белявской «НА ГОЛОД»

 

ПИСЬМО Лены Сергеевой (в зам. Шехонина) от 17 января 1906 года

Нине Белявской по поводу её отъезда на голод в Казанскую губернию.

Нинуша, милая, как же это ты едешь!? С каким чувством? Как дома относятся к этому? Сколько, сколько наберёшься горя!.. Страшно думать ― ведь это голод!!! Нужно ли это?! Душа ещё такая молодая, всё так тяжело ложится. Вся ты ещё не окрепла, не закалилась, чтобы видеть всё это, чувствовать и всё же остаться самой собой. Страшно это потому, что может разбить душу в начале, когда так много может быть впереди. Мой взгляд тот, что это должны делать люди уже совсем «готовые», чтобы людское горе закаляло, а не прибавляло одним членом больше к слабым и больным. Пусть Бог сохранит тебе молодость и свежесть души, чтобы это не легло неизгладимой тенью. Если ты уезжаешь на днях, то помни, мой дорогой друг, что я всюду с тобой и жду, всегда жду вестей. А Ксо опять одна! Не тяжело ли тебе, Касенька? Ах, Кася, почему мы не вместе?! Горячо обнимаю вас. Лена.

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Н.Е. БЕЛЯВСКОЙ

Январь – март 1906 года.

 

На второй стороне обложки девиз: «Умей хотеть ― и будешь свободным».

Более поздняя приписка фиолетовыми чернилами (предположительно в 1940-е годы)

«Казанская губ., дер. Александровка.

Поездка с отрядом от Пироговского общества

для открытия столовых голодающим (сплошной сыпной тиф)».

Голодают уже рядом соседние деревни татарские: Варангуши и ещё одна. В селе Чепчугах началась скарлатина. А здесь больных всё прибывает. Ужасное впечатление: войдёшь в избу ― торчат ноги: ― уж непременно кто-нибудь около самой двери на печи лежит. Лежат на лавках, на полу. Иногда сидят немного выздоравливающих, свесив голову; руки, как плети, лица безучастные, все кашляют, жалуются на боль в груди. Часто делаются глухими от шума в ушах и тяжёлой головы. В одной семье 3 больных, а здоровых только двое детей: девочка 12 лет и мальчик лет 10.  И девочка с печальным лицом взрослого человека сама топит печь, ходит за больными, кормит, ходит к нам за молоком.

Умирают почти каждый день. Сегодня умерли одна женщина и старик. И выкидывают же они штуки! Одна женщина после родов, в тот же день, отправилась в баню и теперь, конечно, больна. Вообще они воображают, что баня лучшее средство от всего. Мы тут всего с 29 января, а мне уже кажется, ― давным-давно, и ничуть не страшно. Выйдешь ― занесённые снегом избы, вдали лес, крестьянин в санях проедет, позванивая колокольчиком, и тишина, тишина. …А выйдешь за деревню ― сколько глаз может окинуть, всё покрыто белой пеленой. В дороге от этого белого цвета хочется спать, действует, как гипноз, и застилает глаза это белое однообразие.

Относятся к нам очень дружелюбно, называют сестрицами и страшно благодарят, когда заходишь. Своим не пишу  и стараюсь не думать о том, что было бы с мамой, если бы она знала, что я в сыпной деревне.

3 февраля получила от мамы телеграмму: «Подумай, окупаются ли наши страдания приносимой тобою пользой? Вернись». Какая мука! Боже мой, они думают, что я страдаю меньше. Польза… Да, моя польза ― капля в море, это правда. Но какой урок для будущего, если оно у меня есть и если я смогу что-нибудь делать.

Каждый день новые и новые факты. Разговор о здешних помещиках. Земля на ¼ души или вовсе нет. Аренда 17 руб. Работа исполу [то есть крестьяне работают, отдавая хозяину земли половину урожая, испольщики]. Служба земского врача. Разъезды без конца, больше тысячи вёрст в месяц. На эпидемии что можно сделать? Здесь тоже трудно. Не захватили во время, теперь ― пока не прекратится само собой, мало поможешь.

Тьма страшная. Больного [с температурой] 40 градусов ведут в баню, на другой день он лежит «обмертвевши», как они выражаются. Беременную заставляют тащить тяжёлые мешки, и у неё происходит выкидыш. Масса малокровных; совсем не видно здоровых лиц. Дети падают с полатей и делаются заиками. Таких много. От спорыньи сводит руки и ноги.

Спорынья ― от «спорый», то есть сытный, выгодный. Спорыньёй называли болезненные черные зёрна во ржи (в пшенице аналог «рожки»). Хотя спорынья очень вредна в пище, но наши крестьяне всё равно употребляли её, «потому что от неё квашня хорошо поднимается». (В. Даль, том IV, с. 296, «спорить»).

 

――――――

Ещё не получила ни одного письма ― как будто я отрезана от всех и всего прежнего. Но странное дело: меня это мало огорчает. Ведь я и хотела уехать в другую жизнь. Только мысль о маме мучает. В сущности говоря, всё необыкновенно просто и только со стороны кажется ужасным. Я теперь приготовилась ко всему и потому спокойна. Иногда, когда я остаюсь в избе одна, мне кажется будто я в ссылке. Вспоминается картина «Меньшиков с семьёй в Берёзове». И мне никому не хочется писать, да и нельзя: как раз заразишь сыпным тифом. И домой боюсь писать, уже и так просила Касю сжечь письмо.

12 февраля. И я ехала сюда ТОЛЬКО КОРМИТЬ?! Какая насмешка. …Как я была глупа.  Да, эта поездка ― страшный урок. Пригодится ли он в будущем? Неизвестно, потому что неизвестно, что будет со мной. Сегодня заболела В.А.; у неё без сомнения ― тиф, да иначе и быть не могло. Она совершенно не жалела себя. Эти обходы два раза в день, непосредственное соприкосновение с больными. …А, в конце концов, ― тиф идёт своим чередом: остановить эпидемию невозможно. Бедная В.А., как жаль её. Столько сил, энергии, и потратить её тут бесполезно. Это больше, чем обидно. А потом будет мой черед. Ну, а пока ― на своём посту, хотя в сущности, что мы теперь с Еленой Константиновной будем делать? В.А. сказала: «Я так и представляла себе свою смерть. В сущности, это не хуже баррикад».

Да, это правда. Только, зачем же смерть? Нет, нет, дальше эту мысль. О, проклятая чёрная яма… и ты хотела «только кормить»? Больше уж этого не скажу. Да теперь всё равно. Боже, что делает со мной этот год? Судьба…

 

Казань. Опять в Казани. Но с тяжелым сердцем. Привезла В.А., поместила её в больнице. Жаль её страшно. Сегодня ей, по-моему, хуже. К ней не пускают ни за что. Появилась сыпь, следовательно, типичный тиф. Как-то она его перенесёт? Просит не печатать о её болезни. А всё равно в газетах появится. И никто из нас не знает даже адреса её родных на всякий случай. Какая была пурга, когда мы ехали! Бог мой! Ничего не видно. В конце концов, вывалились [из саней], но благополучно, благодаря огромным шубам.

17 февраля. Опять я в пути. «Что день грядущий мне готовит? Его мой взор напрасно ловит». Ещё остановка в Арске, справки и переговоры по телефону. Потом ― опять Александровка; Елена Константиновна, которая, вероятно, ждёт не дождётся; больные, столовая и т. д. Всё то же ― кроме В.А.; завтра нужно будет съездить в Х. [вероятно, село Хотня в 27 км к северу от Арска], если не приедет доктор. Да привить себе оспу. А  как-то справимся со столовой? Масса вопросов и забот.

[Между записями на трёх листах записаны стихи. См. далее.]

 

19 февраля. Записываю последние строки. Вот и мой черёдтаки заболела. Какое странное всё время ощущение: не хочется верить, а между тем, я завтра еду в Казань в больницу. Сейчас у меня 39, 3. Температура повышается медленно, но верно. Страшно жаль маму, Касю, папу, если что-нибудь случится, то есть случиться может только одно….

Что ж, когда-то и я считала, что «не хуже умереть от тифа в деревне, чем на баррикадах», и как раз сегодня получаю письмо от мамы. Спрашивает, правда ли, что здесь тиф?  Просит беречься. Правду сказать, я всё-таки не привыкла быть так далеко от родной семьи и ещё болеть, и разнервничалась. Да это от жару. Голова тяжёлая страшно.

Своим напишу, то есть попрошу послать телеграмму, если будет плохо. Всё равно ведь их ко мне не пустят, и ничем помочь нельзя. А завтра [предстоит ехать на санях] 80 вёрст [160 км]. Буду с В.А. [в больнице]. А Бобрику [брату Борису] так ничего и не написала ни разу. И он не будет знать. Впрочем, когда попадёт эта записка в руки, он будет знать, что я его люблю и вспоминала. И вообще я никому не писала. Да те, кому нужно, будут знать, что я их помнила.

 

―――――――

 

КОНЕЦ ЗАПИСЕЙ В ДЕРЕВНЕ АЛЕКСАНДРОВСКОЙ

Но в той же книжке есть другие записи.

 

СТИХИ, написанные в Записной книжке 1906 года между 17 и 18 февраля.

Нам выпало счастье все лучшие силы

В борьбе за идею всецело отдать.

Теперь же готовы мы вплоть до могилы

За дело свободы терпеть и страдать,

Спокойно и скромно в тиши угасать.

Но тихим страданьем своих юных братий

На бой за свободу и равенство звать!

Есть площадь с пролитою кровью святой;

На ней вы, друзья, соберитесь,

И, честь воздавая, с подъятой рукой,

От чистого сердца клянитесь:

Служить бескорыстно народу,

Друг друга любить, защищать,

Бороться за честь и свободу

И знамя высоко держать.

То знамя, что в клочья избито

При схватках с упорством лихим

И кровью борцов тех облито,

Что пали, сражаясь под ним.

Других же знамён не берите:

Славнее его не достать…

Но с ним вы идите, будите

Уснувшую родину-мать.

Прекрасна, о, братья, свобода

И силы волшебной полна,

Но с пользою в руки народа

Лишь в битве берётся она.

―――――――

СТИХИ из Записной книжки 1906 года между 17 и 18 февраля.

Если, товарищ, на волю ты выйдешь,

Всех, кого любишь, увидишь, обнимешь,

Ты не забудь мою мать.

Ради всего, что есть в жизни святого,

Нежного, чистого, нам дорогого,

Дай обо мне ты ей знать.

Ты ей скажи, что жива я, здорова,

Что не ищу я удела иного:

Всем идеалам верна.

Было мне трудно здесь в первое время.

Страшно разлуки тяж»лое бремя,

Думала: сломит она.

Но не сломила. Теперь не бледнею,

Что уж надежды в душе не имею

Мать дорогую обнять…

Чувству ж глубокому здесь не разбиться.

Век будет сердце любовью к ней биться,

Чувство нельзя ведь отнять.

Мать не прошу я любить:

И без просьб она любит, горюет…

Я весела… я бодра… пусть родная

Горем себя не томит.

Пусть лишь в молитвах меня поминает,

Пусть издали лишь крестом осеняет

Дочь ― трудный путь совершить!

―――――

СТИХИ на 3-й стороне обложки (написаны теми же чернилами, что и записи о поездке)

Не склоняй головы пред судьбой

Ей в глаза беспощадно ты смейся,

Смело в жизни вступай в крепкий бой,

Только веруй, люби и надейся.

Силой воли добьёшься всего,

И судьба пред тобой преклонится.

Знай, что счастья лишь нет у того,

Кто его не умеет добиться.

В конце Записной книжки записи о расходах во время этой поездки:

«Билет до Казани ― 8 р. 30 к.; извозчик до станции ― 1 р. 25 к.; валенки ― 2р.25 к.; платок тёплый ― 75 к.; колбаса хлебная ― 20 к.; марки ― 20 к.; пирожки ― 15 к. Итого: 13 р. 50 к.». Там же записано, сколько она должна Ел. Конст. Ошаниной и В.А. за «припасы», сколько заплачено ямщику (3 р.).

─────────

 

Примечание. Кто скрыт за инициалами В. А. или Вар. Абр.? Судя по тому, что о болезни В.А. должны были «напечатать в газетах», можно думать, что она была человеком известным, одной из тех женщин-врачей, для которых медицина была неразрывно связана с общественным служением. Осенью 1906 года, когда Кася поехала в Петербург, Нина Евгеньевна просила её спросить социал-демократку и медичку Ганночку, не знает ли она что-нибудь о судьбе Вар. Абр. (см. письмо). Однако нигде не упоминается её фамилия, и поэтому мне не удалось выяснить, кто она. А вот с Н.П. Куприяновой и Е.К. Ошаниной Нина встретилась еще раз в Казани в 1907 году, во время своей второй поездки на голод.

 

 

ИЗ ДНЕВНИКА НИНЫ: «Странно, что я ничего не писала о поездке на голод. Кроме нескольких заметок в Записной книжке ничего нет, а между тем, для меня это эпопея. Мне хочется на эту тему написать рассказ».

Сохранился  набросок её рассказа о сыпном тифе в деревне.

 НИНА  БЕЛЯВСКАЯ. 1906 

В деревне «Забытой» начинался сыпной тиф…

 

1 августа 1906

 

«Забытая деревня»так называется стихотворение Н.А. Некрасова, написанное им в 1855 году. Оно начинается так: «У бурмистра Власа бабушка Ненила / Починить избёнку лесу попросила. / Отвечал: нет лесу, и не жди — не будет! / ″Вот приедет барин ― барин нас рассудит, / Барин сам увидит, что плоха избушка, / И велит дать лесу″ — думает старушка».

 

В деревне «Забытой» начинался сыпной тиф. Деревня была бедная, а два последних неурожайных года и совсем подкосили её. Хлеб последнего года оказался со спорыньей, и «злая порча» схватывала то одного, то другого. Земский врач, 20 лет прослуживший в этом уезде, обжившийся на тёплом местечке и предпочитавший «винтик» [«винт» – название игры в карты] в приятной компании, не являлся в деревню. В последнее его посещение деревни «Забытой» тиф был в нескольких избах. Доктор зашёл в одну из них, похлопал больную по спине и, утешив её сентенцией, что нельзя же, мол, всегда быть здоровой, нужно и поболеть, и, не разобрав, в чём дело, отправился дальше с лёгкой душой.

Это было в сентябре, а в декабре вся деревня была охвачена этой ужасной болезнью. И доктор, живший в 15 верстах, узнал об этом только тогда, когда председатель Управы прислал ему из губернского города записку с указанием на то, что в «Забытой» — тиф, и с просьбой обратить на это внимание. Сам председатель узнал об этом совершенно случайно:  его новый дворник, заболевший сыпным тифом, оказался из деревни Забытой.  Доктор принял меры: послал на эпидемию фельдшерицу. Вскоре она заболела и лежала там одинокая и беспомощная. На смену её был послан военный фельдшер, но что мог сделать он, когда половина деревни лежало.

Тоскливо и беспокойно было в деревне Забытой. «За грехи наши посылает Господь» ― крестясь и охая говорили женщины, узнавая о каждой новой смерти, и не пропускали ни одних похорон, ни одних поминок, после чего заболеваний, конечно, становилось вдвое больше. Случалось, что в день умирало несколько человек, и тогда на крестьян нападала паника. Все сидели по своим избам и со страхом ждали своей очереди от этой беспощадной хвори. Больше всего и тяжелее всего болели женщины, измождённые и подорванные уже раньше родами и непосильным трудом. Беспомощнее всех были дети, но выздоравливали скорей и ещё бледные, прямо белые после болезни, и со слабыми ногами всё же тянулись на улицу, где снег так богато и ярко блестел под лучами северного солнца.

А зима была снежная и морозная, и часто после долгой снежной ночи всё село издали представлялось, как ряд огромных сугробов с дымящейся кое-где верхушкой. Село разделялось на две части длинным и широким оврагом. По ту сторону оврага было больше бедных семей, и тиф свирепствовал там с особенной силой. Каждый день, проходя по улице, можно было видеть у ворот то одного, то другого дома крышку от гроба или просто только что выструганные доски для него — знак того, что в доме покойник. Существует поверье: если внести в дом крышку гроба в избу, то будет ещё один покойник в избе.

У Арефьевых уже умерла мать, был болен отец, старшая его дочь и мальчик лет семи. В доме оставались хозяйничать и ухаживать за больными девочка 12 лет и мальчик 9.

На самом краю главной улицы, у самого въезда стояла новая, видно, только что срубленная избушка. Что-то весёлое и приветливое было в её чисто протертых и неразбитых окнах, в её выделявшемся свежестью срубе. Как-то приятно было пройти мимо, и не зависть она возбуждала у других, а какое-то покойное, доброжелательное чувство. Тут жили только что поженившиеся Алексей и Настя Тимохины. Обоих любили в деревне. Они жили дружно, радуясь друг другу, своей новой избе и счастью, так редко заглядывающему в маленькие тусклые стёкла забытых избушек…[на этом рассказ обрывается]

 

 

ВСТАВКА. 10 апреля 1906. ПИСЬМО от Елены Сергеевой из Петербурга в Москву сёстрам Ксении и Нине Белявским.

Нина!!! …Наконец-то, наконец-то! Я слышу тебя, мой дорогой друг!!!.. Какое счастье, что ты здорова, что снова дома. …А главное, что ты как будто пришла в себя от тяжёлого сна, и я снова слышу бодрые, молодые силы. Я получила письмо вечером, а утром послала Касе открытку. … Числа десятого мая я думаю быть у вас. Жду не дождусь этого свидания!!! Я страшно выросла за последний год, настолько, что не понимаю себя «прошлогоднюю». Увидимся, потолкуем. Эти дни, что я буду у вас, я не буду больше одна.

 

Шмидт всё ещё арестован. Носим ему по-прежнему всё нужное, часто цветы. Бедный он, верно, выйдет совсем с разбитыми нервами… Всё последнее время я очень занята. Кроме пения, мои уроки с Франциском, который меня страшно смешит, но иной раз прямо пугает своими фразами. Так, например, недавно он заявил: «Что это вы мне сказали, что нехорошо, что я люблю деньги? А папа мне сказал сегодня, что «После Бога ― деньги». Суди, какова почва, минутами просто руки опускаешь. Мальчику 7 лет, а от него все гувернантки отказались. Ещё я занята нашим Малороссийским вечером: продаю билеты и так далее. С «гуртком» мы очень свыклись и много хорошего от него взяли.

Жду писем. Я счастлива, что снова обнимаю и горячо целую вас обеих. Лена.

 

[«Гурток» уменьш. от «гурт» (стадо) ― так они называли своё Бессарабское землячество. ]

 

 

ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОБСТАНОВКА

 

Судя по письму Е.Сергеевой, Нина Евгеньевна вернулась в Москву в начале апреля.  В это время в стране шла подготовка к выборам в долгожданную Государственную Думу. По закону о выборах от 11(24) 1905 женщины были лишены не только права быть избранными, но и права избирать. Закон предусматривал голосование по куриям: землевладельческой, городской, крестьянской, рабочей.

Народ выбирал выборщиков, а те – депутатов (для крестьян выборы были 4-ступенчатыми, для рабочих― 3-ступенчатыми). Один выборщик приходился на 90 тыс. рабочих, на 30 тыс. крестьян, на 4 тысячи. горожан и на 2 тыс. землевладельцев.

Забегая вперед, приведу данные о составе IV Государственной Думы, приведенные в «Правде» (№160 от 4 ноября 1912) в фельетоне «Кривое зеркало». Автор, подписавшийся псевдонимом «Фома», сопоставляя численность разных классов и сословий в России с нормами представительства их в Госдуме, подводит читателя к ясному пониманию того, чьи же интересы могла выражать так составленная Дума.

 

Общее число членов Госдумы составляло 450 человек.

крестьяне (77% населения) имеют в Госдуме всего 60 представителей, то есть 12% от общего числа членов (450 человек), тогда как

священников (0,1% населения) среди членов Думы 50 человек, то есть 11%.

рабочие (их 12 миллионов, то есть 8%) представлены в Думе 6 членами, то есть там их 1,5%.

200 000 помещиков составляют всего 0, 12% населения, а на губернских избирательных собраниях их полагается почти 50% (49,4).

Много ли в стране крупной буржуазии ― избирателей 1-й курии?  Ненамного более помещиков, всего 500 000, или около 0, 3 % населения, а на губернских избирательных собраниях их 15%.

Свой фельетон Фома заканчивает так: «Одним из весёлых журналов был на премию задан читателям такой вопрос: что кривее всего? Думаю, что самым правильным ответом был бы такой: кривее всего «народное» представительство в России».

[Источник: «Хрестоматия по истории СССР», М., 1970, стр. 463-464]

В декабре 1905 года Нина Белявская написала: «Начнётся реакция и все ужасы её». Реакция, действительно, вскоре началась, и ужасы её не заставили себя ждать.

Хотя в Манифесте от 17 октября 1905 года Император обещал, что Госдума будет законодательным органом, но за три дня до открытия уже избранной Думы, 23 апреля 1906 года, он подписал такую Конституцию, которая превращала Думу, в лучшем случае, в совещательный орган. При этом ст. 87 этих «Основных законов»позволяла Самодержцу и его министрам в любой момент распускать Думу, а в промежутке между её роспуском и новыми выборами издавать любые законы без её одобрения. Не хочешь одобрять ― разгоним, и все дела!

Так и сделали. Первую Думу разогнали через полтора месяца. Свистопляска проходила на мрачном фоне массовых репрессий, которые организовал все тот же Столыпин. Разогнав вторую Думу, Столыпин уговорил Императора подписать закон о введении внесудебных военно-полевых судов, действия которых чрезвычайно напоминают (простите за тавтологию) методы ВЧК (Чрезвычайной Комиссии). Из письма Лены Сергеевой видно, что один из друзей их кишиневской юности, Александр Шмидт, к весне 1906 года уже сидит в «Крестах».

Но я откладываю тему арестов и ссылок на период их максимума, то есть на 1908-1909 годы, а сейчас предлагаю прочесть извлечения из первой (царской) Конституции и сравнить с ныне действующей, «президентской». Функции того и другого самодержца одинаковы. Заметив это разительное сходство, невольно спросишь: стоило ли огород городить и проливать реки крови, чтобы вернуться к тому, с чего начали? И получить, в конце концов, опять те же самые Самодержавие, Православие и Народность, от которых «россиян» тошнило уже в XIX веке? Вопрос, конечно, риторический.

 

См. Исторические справки. ЦАРСКАЯ КОНСТИТУЦИЯ 1906 года

См. Исторические справки. 1881-1917. РЕПРЕССИИ в Росс. Империи. Тюрьмы и Каторга

 

 

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА

НИНЫ БЕЛЯВСКОЙ за 1906 года

 

Москва. Август 1906 год. Кажется, никогда  ещё до сих пор я не жила так, как теперь. Полное безделье и одиночество. Опять вернулись силы, и хочется работы, но ничего нет, и я тоскую от безделья, от невозможности приложить к чему-либо руки. Кроме того, атмосфера нашего дома: мамы нет, папа нервничает до того, что страшно за его здоровье; Кася так устала от своей бухгалтерии, что выглядит отчаянно и тоже нервно; Борис также тоскует и по тем же причинам, что и я. Люся томится с занятиями, я её должна всё время держать на помочах, хотя и понимаю вполне, до какой степени ей надоело учение. Не чаю, как дотяну её до экзамена. Ещё не доставало, чтобы она провалилась. Ни одной знакомой души и полная оторванность от молодёжи. Хоть бы курсы что ли открылись [имеется ввиду Медицинское отделение на Высших Женских курсах в Москве]. И ещё неизвестно, примут ли меня. Нет, не хочется писать. В голове пустота совершенная, будто выеденное яйцо.

17 августа. Перечитала сегодня Пшебышевского «Homosapiens» и удивилась, что в этот раз эта вещь произвела на меня другое впечатление. В первый раз я чувствовала что-то отвратительное, гнетущее после прочтения. Теперь как-то глубже вдумалась, или у меня уже другая психология. Вернее так: хотя и было тяжело, но совсем иначе. Иногда мне приходят интересные мысли в голову, или не приходят, а мелькают, и это как-то неуловимо: я их чувствую, но не могу передать. Вот теперь меня мучает одна мысль, и я не умею её выразить. Она, пожалуй, не оригинальна, в том смысле, что её уже высказывали другие, но, по-моему, всякая мысль должна считаться оригинальной, если она появилась у человека в сознании в первый раз, независимо от других людей, высказывавших то же самое. Всё равно она будет одинаково велика, если это великая мысль. Я хотела говорить о смысле жизни. Но нет, тогда мелькнуло так хорошо и ясно, а теперь складывается в шаблонную фразу.

От Ольги [Белоцерковец]сегодня письмо. Она несколько раз повторяет, как ей хочется меня видеть. Я знаю, что это после моей поездки на голод. То же было с Леночкой [Сергеевой]. А между тем, если бы знали они, как это всё просто. Никакого ореола. Но каждому человеку со стороны многое кажется подвигом. И даже, если бы я умерла. Каждый день столько людей умирает геройской смертью, и, быть может, делают хорошо, так как умирают с полной верой, а ведь только с ней хорошо жить, можно жить. Быть может, позднее наступила бы тяжёлая пора сомнений и сожалений.

Мне кажется, что я очень жёсткая, и изменить в себе этого не могу, иногда только отмечаю это с неприятным чувством. Я заметила ещё, что я разъяряюсь, когда касаются меня, а между тем, я отлично сознаю свои крупные недостатки, мало того, я их сознаю в момент проявления, но из злобного чувства к самой себе не могу остановиться. Мне уже тогда всё равно. Когда же мне кто-нибудь другой говорит об этом, я не выношу, мне всё кажется, что всё-таки перетолкуют не так.

Эта тетрадь должна быть интересна, но именно потому, что я так говорю, наверное, она будет бесцветна. По крайней мере, у меня ряд сливающихся от скуки дней. Странно, что я ничего не писала о поездке на голод. Кроме нескольких заметок в Записной книжке ничего нет, а между тем, для меня это эпопея. Мне хочется на эту тему написать рассказ.

Мне иногда очень хочется писать, и тогда я пишу, но как-то быстро охладеваю. Жаль, что не хватает смелости снести куда-нибудь в редакцию. Чтобы убедиться в том, что они негодны, и что нечего браться не за свое дело. Тогда бы это быстро слетело. А то иногда сажусь, с видом имеющей сообщить что-то миру.

26 августа 1906 года. За это время в нашей, по внешнему виду тихой, жизни произошло несколько событий, достойных того, чтобы их отметить. Приезд «детей» Роде, детей, конечно, только по воспоминанию. На самом деле мы как бы вновь познакомились с двумя милыми девушками и гимназистом 7-го класса Борисом. Странно… «Бегут года и дни несменной чередою…» И Варя, девчонка сорвиголова, ― теперь взрослая, самостоятельная, сильная волей девушка. Ушла из дома, где, как всегда, происходила драма отцов и детей. Она живёт самостоятельно, сама зарабатывает деньги и вся ушла в идею социализма.

Дальше. Касины экзамены. Конечно, прошли превосходно, и она теперь «счастливая» учёная бухгалтерша в ожидании места.

Дальше. Приезд молодых Сергеевых, которые произвели на меня неприятное впечатление. Он ― любящий её нежно и искренно, идеализирующий её. Она ― равнодушная к нему, как и ко всему на свете, уже распустившаяся, как может распуститься женщина, достигшая того, к чему она стремилась, ― к замужеству. И, затем, интересующаяся теперь только своим положением дамы, будущей гостиной и столовой, уже рассчитывающая жалованье мужа. Главное, что мне показалось в ней неприятным, это сквозящая во всём удовлетворённая чувственность самки. Она пополнела невозможно, почти расплылась, а он похудел ещё больше, и вид у него рядом с ней какой-то жалкий. В общем, ― мещанское счастье… И всё-таки ― счастье. Тем не менее, нет, нет, я никогда бы не променяла своей жизни на такое счастье.

Сегодня неприятный для меня день. Люся держала экзамен неудачно. Мне было очень горько. Последние два месяца занималась с нею я, и решила подготовить её во второй класс [в гимназии]. Программу прошли всю. Я не думала, что она может не выдержать, хотя за Люсю трудно сказать, что бы то ни было. И вот неудача по арифметике. В общем, неудача. Я горько плакала. В сущности, пустяки, но мое самолюбие страдает. Не всему же идти гладко, хотя, правду сказать, я не вижу, чтоу меня идёт гладко. О своих курсах ничего ещё не знаю. Если не примут, решила бросить мысль о медицине и, как это ни горько, придётся искать что-нибудь другое…

Мне бы хотелось уехать страшно далеко, в глушь, и жить там долго. Да нельзя всего исполнить, что хочется. Остаётся мечтать. «Ведь в жизни одна красота, ― мечта, дорогая мечта». Это верно. Той жизнью, какой я хочу, я живу в мечтах.

Недавно вспомнила, что когда мне было лет 15, один знакомый студент, который мне очень нравился, сказал как-то: «Вы будете или Кларой Милич, или Еленой из ″Накануне″». Мне теперь интересно стало, и я перечитала «Накануне». Елена мне нравится. Я б хотела быть такой, но теперь нет тургеневских типов, да они и не нужны. Но так, современной Еленой, можно. А Тася называла меня Верой из «Обрыва», но тут она меня идеализировала. Вера стоит так несравненно высоко, что мне далеко до неё.

29 августа 1906. Меня не приняли. Ещё один отказ. Четыре года, как я кончила гимназию, и я ни на шаг не ближе к цели. Собственно, я даже не знаю, грущу ли я. Кажется, я ещё ни разу не относилась так философски к неудачам, как сейчас. Мне придётся отказаться от Медицинских курсов и ждать, что пошлёт мне судьба в смысле умственного дара в этот год, а затем, дождавшись следующего, стучаться в дверь Университета. В Петербург поехать я могу только в том случае, если у нас будет [в Кишинёве] кто-нибудь жить, и эти деньги тогда целиком пойдут на мою жизнь в Петербурге. Папе это будет очень трудно, я знаю, и поэтому боюсь, что я буду чувствовать себя уж очень зависимой, если у меня  не будет занятий. В праве будут сказать, что посылают мне последние гроши, а в результате я не занимаюсь тем, для чего я ехала. Это тяжело, и, раздумывая, я не знаю, на что решиться. Оставаться тогда здесь, достать урок, работу и жить мечтой? Так жить, как я теперь, я, положительно, считаю потерей времени, а между тем, если я не буду на курсах, это проживание изо дня в день может продолжаться и целый год.

«Всё сглаживается, воспоминания о самых трагических семейных событиях постепенно теряют свою силу и живучесть: но, если чувство неловкости водворилось между двумя близкими людьми, ― этого ничем истребить нельзя». И.С. Тургенев

4 октября 1906 года. Как раз месяц тому назад я писала, что меня не приняли, и придумывала всевозможные комбинации, как устроить свою жизнь. Теперь вот уж третью неделю я хожу на лекции, считаюсь действительной слушательницей Медицинского отделения. И всё-таки чувствую, что жизнь ещё не устроена, но должна пойти иначе, опять ускоренным темпом, в работе и полноте ощущений. Настроение отличное, и это нужно записать, а то, если судить по запискам, у меня в жизни беспросветный мрак.

Тем не менее, собой я ещё не довольна, ещё ищу, и потому у меня всё время такое состояние, будто нужно что-то сделать, а я не делаю, и меня берёт нетерпение, но… я сдерживаю его и сажусь за математику. Боги, математика, которую я терпеть не могу, от которой у меня делается пусто в голове и «вредно» на душе!… Но что же делать, приходится уступать обстоятельствам, которым угодно было перенести меня из милого моему сердцу Петербургского института на Медицинское отделение Московских курсов.

Всё здесь не то и не так. Теперь уже не хочется передавать первые впечатления, могу только сказать, что они не были такими яркими, всё перевернувшими в миг, как в прошлом году, и не имели уже характера растерянности и беспомощности. Скорей они складываются теперь в более или менее определённый план, и, тем не менее, это всё-таки выходит в виде борьбы и с самой собой и с окружающими меня. Но я твёрдо пытаюсь устроить свою жизнь, как я хочу.  «Умей хотеть, — и будешь свободной». Вот мой девиз. Это гораздо труднее дома, где всё тебе противодействует и в то же время убаюкивает другими мотивами, но там нужно быть твёрже. Планов-то, планов-то! Нужно их записать и в конце года увидеть, что из них осуществилось.

Хочу заниматься в воскресной школе для рабочих (но это ещё очень в тумане), получить урок. Завтра иду по этому поводу. Хочу пойти на курсы сестер милосердия (это при условии, если достану урок и будут деньги). Затем, — не представлять из себя пешки на курсах. Вообще, участвовать в «свалке жизни». Хорошее выражение, хотя не моё, но удачное. Ещё одно, но это лучше не писать; скажу одно, это странно, у меня всё наоборот: весеннее настроение осенью.

А театры? И ни одной копейки, просто искушение. На той неделе приезжает Елизавета Николаевна [Бодиско. О ней см. выше: «Лето в Гавриловке»]. Прекрасно, превосходно! Это в нашу компанию полку прибывает. О, мы ещё повоюем!

О курсах ничего не пишу. Пока мало удовлетворяют, но надеюсь, перемелется, ― мука будет. Побольше инициативы! Меня огорчает, что у нас первыми голоса не подают,  — всегда ждут решения, слова Университета и тогда исполняют его волю и предписания. Меня оскорбляет это за женщин. Когда же, когда женщина будет вполне свободна, освободится от мужского влияния, будет иметь свой голос, к которому тоже будут прислушиваться?! Лена Сергеева всегда смеётся, что я страшная «антимужчинистка», как она говорит. Это и так и не так. Я преклоняюсь пред мужским умом, широтою взгляда, благородством мысли и, в то же время, негодую на них за то, что они так долго держали ум женщины в рабстве, она царила, главным образом, среди низменных инстинктов, привыкла к этому, и теперь так трудно сбросить эти путы.

Я готова полюбить безмерной любовью человека, который остановит меня на моём пути, сумеет это сделать, но при первом же намёке на порабощение, мне кажется, я убегу от него. Нет. Только не исчезновение личности, рука об руку, да, только этого я и хочу.

Меня не манит тихая отрада,

Покой, тепло родного очага,

Не снятся мне цветы родного сада,

Родимые безмолвные луга.

Краса иная сердцу дорога ―

Я слышу рёв и рокот водопада,

Мне грезятся морские берега

И гор неумолимая громада.

Среди других обманчивых утех

Есть у меня заветная утеха ―

Забыть, что значит плач, что значит смех.

Будить в горах грохочущее эхо,

И в бурю созерцать под гром и вой

Величие пустыни мировой

«Когда юность уходит от нас, она редко оглядывается и, если оглядывается, мы видим, что всё лицо у неё заплакано. Кто скажет, почему? Вы думаете, быть может, что ей жалко покидать нас, жалко видеть, что у вчерашнего юноши, ещё недавно смеявшегося так беззаботно, засеребрилась седина? Быть может, но я думаю другое.… Мне кажется, что ей жалко не нас, а себя: она могла бы уйти от нас богатой, а уходит всегда нищей. И как горько тому, кто встретит её прощальный взгляд, ― какая в этом взоре мука, какой безмолвный упрёк!»  Бальмонт

Редко хорошо, удачно выраженная мысль. И как мне хочется, чтобы в прощальном взоре моей юности я не прочитала бы упрёка и муки.

Но только бы верить всегда,

Но только бы видеть из бездны преступной,

Что там, надо мной, в высоте недоступной

Горит ― и не меркнет звезда.

―――――

Слова смолкали на устах,

Мелькал смычок, рыдала скрипка,

И возникала в двух сердцах

Безумно светлая ошибка.

Среди толпы, среди огней

Любовь росла и возрастала,

И скрипка, точно слившись с ней,

Дрожала, пела и рыдала.

―――――

10 ноября 1906 года. Промчался ещё месяц с моей последней записи. Сказать, чтоб я была довольна собой? Нет, конечно, да этого и быть не может. Что сделано из планов этого года? Пока всё только начато, только в зародыше. Хватит ли сил, уменья и способности довести до конца? Боюсь за себя. В общем, могу считать себя малоспособной, и это огорчает меня часто до слёз. Всё-таки постараюсь добиться своего. Эта неделя — сплошное недовольство собою. Ошибка за ошибкой. Усталость, равнодушие. Братством я довольна, но так устаю, что занимаюсь очень мало, и потому отстала. Хожу в амбулаторию. Интересно и полезно, но как ужасно видеть только людей-калек. Да, в сущности, там все калеки. И всё это так уродливо, а всё-таки всем хочется жить и красоваться, и быть лучше других.

Теперь я знаю, или скорее предчувствую, что медицина создаёт мне другое миросозерцание. Не скажу, чтобы с ним было легче жить. Права, пожалуй, Ариадна, которая постоянно носит с собой нужную [?] дозу морфия. Я бы не в состоянии была это сделать [что это?], но ведь я сколько раз сознавалась, что, в сущности, я настоящая буржуйка, а потому ― трус.

О воскресной школе нечего и думать в этом году. Во-первых, некогда; во-вторых, смешно даже, если бы я взялась за это теперь, без определённой цели и плана. Урока нет, но мне опять же так некогда было бы его иметь. Переписка даже заглохла. Тут, положим, и безденежье. Жорж [Гинц] в каждом письме к Касе спрашивает, почему я ему не пишу. Послала ему открытку: писем ему, положительно, не умею писать с тех пор, как написала отповедь. Уже ничто не разуверит меня, что это сухой, не чуткий человек.

Одно время страшно хотелось писать, являлись темы… проблески творчества, вырождающиеся в посредственность и бездарность.

16 ноября 1906 года. Сегодня ровно 22 года, как я впервые увидела свет и горько заплакала. Отчего? Только теперь я это понимаю. Больше ничего не успею написать. Сегодня день бешеный: лекции на курсах, амбулатория, вечером реферат Щепкиной. В прошлом году я уютно праздновала своё совершеннолетие на квартирке Васильевского острова и чувствовала себя счастливой, сбежав от бабушки.

18 ноября 1906 года. Уехала Кася, уехал папа, приехал Михаил Данилович [Не знаю, кто это? ― Н.М. ]. Хватаюсь за голову… Как мчатся дни и впечатления. Устаю неимоверно, хочется всего, и меня не хватает, чтобы ухватить. Но, главное, учиться, учиться. Так много нужно знаний для всего. К счастью, минуты упадка некогда поддерживать. Кася сейчас едет. Все ищут, ищут чего-то, и она тоже. Найдёт ли? [Письма Каси из Петербурга см. далее.]

Ничего не написала о прогулке, волшебной по красоте ночи. Должны были слушать реферат, а вместо того я, Боря и Юл. Юл. [не знаю, кто это?] очутились на полотне железной дороги. Поразительно хорошо. Кончаю скорей. Ещё надо написать несколько писем, а завтра что за день, и послезавтра то же самое. Какая-то скачка. Хватит ли меня? Да ничего, отдохну на Рождество.

19 ноября 1906 года. То есть я не помню, когда уже я была так не удовлетворена, так досадовала бы на потерянное время, как сегодня. И ещё эта касса взаимопомощи…

10 декабря 1906 года. Тогда не кончила, а теперь не помню, в чем дело. Опять много всего, но теперь и такого, что даже и в дневник лучше не запишу. Я довольна планами, начинающими налаживаться.. На курсах тоже дело идёт на лад. Последняя сходка меня порадовала своим единодушием, возникновением вопросов, которые давно стоят на очереди. Начинают думать, сплачиваться, интересоваться друг другом, взаимными отношениями. Затем, наш кружок должен и может дать многое.

На той неделе, если удастся, поеду к тёте [сестра матери, Мария Павловна Ховен ] на недельку или две с тем, чтобы заниматься серьёзно, ― у нас это положительно невозможно, ― а затем, для самой тёти. Меня берёт ужас, когда я думаю о ней, о её постоянном одиночестве и безвыходной тоске.… Господи, сколько есть людей вокруг нас, которым нужно помочь нравственно жить. Видишь, гибнет человек, а помочь не чем. Только бы мне силу воли, энергию и знания, это нужно для всего. Как я мало написала, а между тем, это время полно мыслей и переживаний, но уже хорошо, что я записала эту фразу. Значит, я живу.

17 декабря 1906 года. …И прислушиваясь к себе, я вижу, что прошлое уходит. До сих пор казалось, что какая-то нить тянулась от детства и юности, а теперь она порвалась — прошлое далеко и даже отчасти чуждо, и нужно строить новое, не оглядываясь. Но и будущее нельзя представлять себе, как раньше. То будущее, о котором я мечтала в прошлом, подкралось незаметно и сделалось настоящим. Теперь уж нельзя фантазировать, надо делать. Между прочим, пишу у тёти в Замоскворечье, невольно вспоминается, что было год тому назад. Какая разница в впечатлениях и настроении. Жизнь не ждёт, и ничто не бывает дважды.

31 декабря 1906 года. Последний вечер этого года. Прошёл тот ― тяжёлый, страшный, полный уроков жизни. Никогда он, вероятно, он не забудется, но …и расстаться ним не жаль. А дописываю уже в Новом 1907 году. Что-то впишется ещё до конца этой тетради  в белые незаполненные листы.

 

 

 

 

 Декабрь 1906

ПОЕЗДКА КАСИ БЕЛЯВСКОЙ В ПЕТЕРБУРГ

 

Сохранился набросок слова, сказанного Ниной Евгеньевной в день 75-летия сестры, 28 октября 1958 года:

«Перед моим взором встаёт худенькая весёлая девочка-подросток цыганского типа. Любопытна, внимательный взгляд, неожиданная улыбка, освещающая лицо, стройные ножки, всегда готовые танцевать. Глаза мечут искры, рассказ всегда увлекателен, живой, весёлый, масса юмора и, когда никто не знает, ― тайной грусти неведомо о чём. … Девушка в 16 лет. Жизнь бьёт ключом. Одарённость натуры сказывается в художественном чутье, способности к рисованию, к лепке, ваянию. Жизнь намечается в рамках художественных восприятий. Идёт по этой дороге…. Но 1905 год стал переломным и для Каси».

Слова «и для Каси» означают, что он стал переломным и для многих других. Типичная для того времени ситуация описана в Дневнике Нины от 26 августа 1906 года: «И Варя, девчонка сорвиголова, ― теперь взрослая, самостоятельная, сильная волей девушка. Ушла из дома, живет самостоятельно и вся ушла в идею социализма».

Нина Белявская мечтает о том же: как можно скорее начать самостоятельную жизнь, получить знания, которые позволят ей приносить пользу народу на ниве образования и здравоохранения. О жизненном пути сестры Нина Евгеньевна говорит далее:

«Брошены мечты о живописи, оставлена школа художников ― нужно дело. Она идёт на счетоводческие курсы, а по окончании их поступает в контору к ворчливому старому дельцу. Но очень скоро она понимает, что это «дело» не для неё. Всё-таки, хотя в жизни дело и нужно, но только то, которое любишь. И Кася идёт на Педагогические курсы. Так она становится педагогом».

Между бегством из «конторы дельца» и поступлением на Педагогические курсы как раз и состоялась эта ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ, с которым было связано столько юношеских воспоминаний, где учились многие из их друзей по Кишиневу. Это были, в первую очередь, самые близкие подруги, консерваторки Лена и Ляля Сергеевы; студентки Мединститута Ольга Белоцерковец и Ганночка. Затем, и те юноши-студенты, — братья Шимановские, Виктор и Николай Иваненки, Кениг, Жорж Гинц, ― с которыми они весной 1905 года ездили на прогулку в Страшены и потом вместе ходили на митинг.

В Петербурге Кася разрывалась между близким ей кругом друзей и обязательными визитами к родственникам и знакомым отца, который в это время был в столице в командировке. Этот круг вовсе не разделял революционных взглядов студенческой молодежи, но зато, благодаря абонементам своей бабушки Кася, постоянно страдающая от нехватки денег, смогла посещать не только лекции, рефераты и сходки, но и театр, и симфонические концерты.

Действие происходит на фоне счастливых и несчастных влюбленностей, как самой Каси, так и всех окружающих. Ко всему прочему добавились её страдания от боли в нарывающем  на руке пальце, для излечения которого она ходит на перевязки в Общину св. Евгении.

В своих письмах к сестре Кася подробно описывает свои переживания и впечатления от встреч с разными людьми и , которые столь же интересны и для её сестры. Вполне допускаю, что эти незнакомые люди и незначительные события могут быть не очень интересны читателю. И всё же я помещаю их в эту Летопись, потому что при всей безалаберности изложения (а может быть, как раз благодаря ей?) в этих письмах передана «атмосфера» ― та обстановка, те интересы и настроения, которыми была охвачена учащаяся молодежь 100 лет тому назад. Год назад они пережили первую Революцию, а через 10 лет им было суждено пережить вторую.

Однако для меня всё же не это самое главное. Просто, читая и перечитывая эти письма, я увидела ту молодую Касю, о которой бабушка писала, что её «глаза мечут искры, рассказ всегда увлекателен, живой, весёлый, масса юмора». Тогда ей было 24 года. И хотя я узнала тетю Касю через 50 лет, но и в старости она оставалась такой же. Сколько радости она приносила окружающим, и взрослым, и детям! Как она любила устраивать праздники и устраивала их в самые трудные времена. Её письма и дневники ещё не раз появятся на страницах этой Летописи, потому что её жизнь была неразрывно связана с жизнью нашей семьи.

И мне так хочется, чтобы сохранилась память о моей любимой тёте Касе.

 

Романс “ГОРИ, ГОРИ, МОЯ ЗВЕЗДА…”  Исп. Анна Герман. 1970

Anna_German_Gori_gori_moya_zvezda-4-46.mp3     

 

СЕСТРЫ БЕЛЯВСКИЕ И СЕСТРЫ СЕРГЕЕВЫ. Фото 1905 г.

Ксения Евгеньевна Белявская-Мезько. Фото 1906

ПИСЬМА КСЕНИИ БЕЛЯВСКОЙ СЕСТРЕ

ИЗ ПЕТЕРБУРГА В МОСКВУ

с 20 ноября по 4 декабря 1906 года

20 ноября 1906 года. Утро. Ниночка, милый друг, я прямо в тумане от радости, что я здесь. Вчера приехала в 8 часов утра. Ночь всю напролет не спала. Приехала, когда папа ещё спал, и я побежала к тёте Маше. Она мне рада страшно, уже изобретает всё, чтобы меня развлечь. В среду пойду на «Пиковую даму» в Мариинский [театр], в ложу на бабушкин абонемент, плюнув на компанию! Хоть с ними и неприятно, но «Пиковую даму» мне хочется видеть безумно. А в субботу ― тоже на бабушкин абонемент ― пойду на Симфонический [концерт]…

В 12 часов я уже была у Новицких, где переходила из одних объятий в другие. Дети все, кроме Лиды, страшно изменились. Володя великолепен и по-прежнему нежно называет меня «Касюша». Лида учится на курсах на историческом отделении. Занятий много, каждый день сидит в Публичной библиотеке. Людмила Яковлевна [мать] в отчаянии, что Лида не хочет ходить на jour fixe‘ы, и из-за этого никак не удаётся устроить вечеринки. Она страшно хочет повезти меня и Лиду на Гатчинский вечер, где Владимир Владимирович нас бы развлекал!! … Она в отчаянии, что я не взяла белого платья и умоляла выписать его для этого вечера из Москвы. Скоро Лиде предстоит выступать на курсах оппоненткой на одном реферате (практические занятия). Она очень развилась, но, по-моему, она всё та же потешная девочка.

От Новицких я вернулась к тёте, переоделась и легла на полчаса, так как невероятно устала. После обеда мы с ней поехали к Яковлевским. Там, конечно, все и всё то же: радушны, ласковы. Девочка Лиза, дочь кухарки, в первую минуту приняла меня за тебя, начала прыгать и кричать: «Моя дорогая барышня приехала!». Насилу её разубедили. Она тебя обожает, по выражению Маргариты Николаевны.

А сейчас, Ниночка, я пишу тебе в комнате у Лены [Сергеевой] после более чем радостной встречи. Я пришла, конечно, без предупреждения, утром и едва застала её дома, потому что она шла на урок. От неожиданности она меня не узнала и сначала долго смотрела изумлённо, а потом чуть не упала, и дом огласился такими воплями, что все квартиранты долго будут помнить это шумное утро…. 23-го вечер Бессарабского «гуртка». Лена ликует, что я буду, и уверяет, что все бессарабские будут в восторге, видя меня!!…. Если бы ты видела, как комично собиралась Лена на урок, путая всё от волнения и уверяя, что родители Франциска эксплуататоры!!!… Воображаю, как она будет заниматься!! В таком то настроении? И читая твоё письмо!.. Ты, верно, уже получила их длинное письмо? Не могу не написать. Библиотека Лены: Смайлс «Самодеятельность»; «Постановка голоса по итальянскому способу»; Л. Толстой «Ходите в свет!, Петров «Христос», «3000 иностранных слов», тут же Джером «Втроем по Темзе» [«Трое в лодке не считая собаки»] и ещё куча каких-то листков из разных книг. На стене у стола висит большой портрет Герцена.

Я так счастлива, что увидела Лену, как хорошо, что я поехала. Право, так отрадно чувствовать, что меня здесь любят. Пишу безалаберно, потому что от восторга в голове туман… Ляля в комнате напротив. Она ещё не встала, но уже знает, что я здесь. В час дня вместе с ней иду на лекцию Тарле в Университет, и там увижу многих…. Из-за этого опоздаю домой, так как обещала быть в два часа, но иначе не могу. Тарле читает раз в неделю, и, если не пойду сегодня, то придётся ждать другого понедельника.

Напиши непременно: пойдёшь ли ты на вечер «Техников»? Как Домна исправила твою кофточку? Кто за эти дни был у нас? Нет ли мне писем и от кого? Как Михаил Данилович? Ему мой бесконечный привет. Ниночка, а ты сейчас занимаешься, в то время как я помышляю о «личных впечатлениях». Я счастлива, Ниночка, что поехала, и даже угрызения совести несколько уменьшились. Нина, ведь молодость бывает лишь раз в жизни. Что ж, если я такая! Я всю жизнь буду помнить, что я обязана этой поездкой. И неужели же никогда не смогу отплатить за неё!? Конечно, смогу, и отплачу!!… Подумай, как странно. Всё это я пишу у Лены в комнате в Петербурге!! …Пишу на клочках, потому что у Лены, по её выражению, только и есть «лепестки». Тебе будет трудно читать такое письмо, ну, да зато интересно! Ведь, правда? Подлый палец меня все-таки злит. Как никак, а его нужно оберегать, а это трудно при дружеских объятьях!

21 ноября 1906. Вечер. Нина, нет сил!.. Вникай!… Я ошалела. Хоть ещё, собственно говоря, ничего и не было. Итак, вчера утром мы с Лялей пошли в Университет, там нас ждала Лена. Подробности об Университете потом, скажу только, что всё иначе, чем в Москве. Не успела я раздеться — вижу Наташу Проскудину. Она была потрясена, увидев меня, и через пять минут мы уже говорили… о Станкевиче!!… Ой, не могу! Она рассказала всё, как и отчего он написал, хотела показать, но потом в аудитории мы потеряли друг друга, и я не знаю, видели ли они меня. Вникни!…

Тарле читает увлекательно, горячо… Хоть мне и трудно было слушать, так как мысли разбегаются… Слушателей миллион. Он читает в зале, и то всё битком набито…. Вся обстановка…. Ах, нет, постой. Ещё до начала лекции, когда мы были в коридоре, вдруг перед нами остолбенела фигура Александра Шимановского: «Откуда? Почему?… Надолго ли?». Спрашивал о тебе… был мил. Потом подбежал младший, которого я почти не знаю: тоже изумление, расспросы. Жорж тоже был, но куда-то исчез.

Взяла билет на Бессарабский вечер. 60 коп…. О, деньги, деньги… Они меня уложат в могилу. Жалею, что не взяла кольцо, чтобы продать!… Не знаю, когда всё успею. Время расхватано!… Лена в отчаянии… Она безумно занята, и мы не знаем, когда будем говорить!!… А говорить надо без конца!!… Я страшно хотела быть у неё сегодня вечером, а папа хочет ехать к Индужным. Завтра идем с папой завтракать к Новицким, в вечером придут Проскудины. Ведь первый вопрос Наташи был: «Знает ли Саня?»… Завтра ― встреча! [Саша, брат Наташи, —юноша, безнадежно влюбленный в Касю]

Ночь. Пишу, вернувшись от Индушных. Нина, я не помню когда чувствовала себя такой счастливой!… Я точно во сне от встреч. Между прочим, Наташа мне успела сказать, что переезжает от своих, будет жить одна!.. Она странная и может оттолкнуть своей холодностью. Хотя ко мне, как всегда, ласкова. Станкевича она называет «мой друг»… Говорит, что в ответ на моё письмо он писал ещё и … разорвал! Какое горе! ….Несмотря ни на что, хочу его видеть… Бессарабского вечера жду… Буду танцевать, клянусь!… Поверишь ли, я не читаю газет, я оставила всё, кроме «личного». Это низко, но это — «я»… И осуждая себя, я нахожу массу оправданий!… Папа получает за командировку 200 рублей, и мои «угрызения» тают!

Ниночка, как я рада, что я здесь хоть на этот короткий срок… «Жизнь на радость нам дана»…. и молодость бывает только раз!… Я чувствую сейчас себя молодой… молодой!… Пойду ещё на [лекцию] Туган-Барановского. Мне времени не хватает. На всё!… Ах, Петербург, увлекательный милый Петербург!… Я ещё, собственно, никого не видела. Следующее письмо — жди! … После бала! …Лена Сергеева ещё пополнела… черный лиф не сходится!… Полна, как всегда, Костей! Всё до мелочей расспрашивала о приезде Маноли… Полна мыслями об «интересных людях». Так же хохочет и комически боится сквозняка и охрипнуть!!…

А мы ехали на пароходе через Неву. Какая красота Нева!… Это нечто бесподобное! А набережные — я вся прониклась красотой Питера! И Москва кажется провинцией! Среди студентов больше интересных и интеллигентных в Москве.  Расспроси папу обо всем, что он видел, — всего не напишешь. А когда я приеду ……….. тогда всё в картинках. Больше я писать не буду. Завтра уже не успею. Обнимаю и целую тебя, моя Ниночка. Мамочку тоже очень целую, и Люсю, и Боба. И умоляю всех, не обвинять меня. Я знаю, что никогда пользы не принесу! … И всегда, верно, буду такой, и только временами во мне замирает моя дикость! ….. Кланяйся очень и очень Ариадне. Я всегда помню её милые глаза, в них есть что-то особенное. Ещё и ещё целую. Твоя Ксо.

 

22 ноября 1906 года. Нинуся, какая подлость физическое страдание! … Мой палец ―   отрава; иногда забываюсь, но сейчас, например, проклинаю всё и вся! Ни причесаться, ни одеться! Ну, ладно! Все таки я в Петербурге! Ты знаешь всё до вчерашнего дня. А вчера вечером был Саша [Проскудин]. Пришёл один, без Наташи, просидел целый вечер, говорил без умолку обо всем, конечно, кроме того, о чем хотел, что светилось в глазах. Я тоже не наводила на эту опасную тему. Подробности разговора при встрече, описать трудно, да ещё когда едва держу перо в руках. Наташа переехала на отдельную квартиру, и Мария Христофоровна [её мать] в отчаянии, так как боится, что это на романтической [почве?- неразб.]. У Станкевича был тиф, и он теперь бритый. Я его ещё не видела, и, к моему горю, на вечере он не будет.

Вчера от Новицких пошла к Лене с Мишей, товарищем Володи. С Леной запоем, без отдыха проговорили два часа, затем поехали на вокзал провожать папу. Сегодня утром я поехала к Оле [Белоцерковец], еле нашла, но дома не застала. На Невском встретила Катю Лихареву. Завтра мы все увидимся на Бессарабском вечере!

Ах, Нинуша, ужасно мне здесь хорошо! Хоть и знаю, что бездельница!… Сегодня иду в оперу, завтра — вечер, в пятницу — на лекцию Туган-Барановского. А палец… что ж? Это, чтобы «человек не баловался»….Лишь бы не отрезали.

23 ноября 1906 года. Нина, дорогая, продолжаю свой дневник. Вчера виделась с Юрой, пришел ко мне перед оперой… Всё так же он: «Мы работаем… дела много… спешу… до 3-х часов ночи» и так далее. Проболтала с ним до оперы. В опере с ума сходили… Ах, эта музыка! … Я забывала, где я и что я… Дивно, упоительно хорошо!

24 ноября. Теперь про вечер. Мы поехали втроем: я, Лена и Ляля. Я была в красной кофте с брюссельским воротником. Первый, кого я увидела, был Шура Крылов, который меня приветствовал и просил кланяться Боре. Затем налетела на Жоржа… Как он изменился! Встреча была милая, но разговор с ним не клеился… Кем я очарована, так это Виктором Иванченко; не только очарована, но прямо побеждена. Во-первых, он выразил такую искреннюю радость, так жал мне руки, потом весь вечер был со мной, говорил без конца.  Он такой увлекающийся, умный, полон жизни, интереса ко всему. Во многом напоминает Колю [его брат]. А лицо стало такое интересное, что редкий человек его не заметит. Видела Шахонина, Куцкого, Шуру Панаева, Феону, Таню Улинич, словом, массу кишиневцев, о них расскажу тебе потом. Видела Кенига. Он страшно изменился, постарел. Вникни: Лена мне сказала, что знает наверное, что Ариадна влюблена в Кенига!!… Боже!… Со Станкевичем, верно, так и не познакомлюсь, да, в сущности, он для меня потерял интерес с той минуты, когда я узнала, что он жених Наташи Проскудиной… Такое сердце человеческое!!… Братьев Шимановских видела мало, хотя с младшим даже протанцевала вальс. В общем же поняла, насколько мне чужды танцы вообще и вся такая обстановка. Уехали в 2 часа ночи.

Сегодня день неудач… Днем мы с тетей пошли в Гостиный двор, а оттуда я поехала к Наташе Проскудиной, но адрес мне дали неверный. Я избегала всю 7-ю линию и не нашла. Взяла извозчика!!!… 30 коп…. и, рыдая (в полном смысле слова), вернулась домой… И ещё горе: без меня была Оля!… Одна утеха: вечером пришла Лена ночевать, и мы говорили, говорили…

Утро. 25 ноября. Дописываю эти строки в комнате у Жоржа. Иду сейчас с ним в Университет на лекции Тугана и Тарле, а потом обедать в студенческую столовую. Вечером в Симфонический. Целую. Жорж кланяется. Ксо.

Без даты. [30 ноября 1906 года. Четверг. ]

Норочка, моя дорогая, так много надо написать, что и не знаю, как сделаю это с моим забинтованным пальцем… Начну с того, что я, как и всегда, мучаюсь эти дни вопросом, ехать ли в Москву в субботу [то есть 2 декабря]…. Ты вникни, как зло шутит со мной судьба: как безумно я хотела ехать в Петербург, сколько было горьких минут… Наконец, цель достигнута … После долгого промежутка я почувствовала себя молодой и счастливой… С этим запасом энергии я могла бы вернуться, поступить на место и быстро возвратить папе потраченные на поездку деньги… ―  И вдруг палец!!… История с ним, я вижу, затягивается!!… Я могу потерять место, не говоря уже о том, как неприятно возиться с болью… Всё это печально… Опухоль почти прошла, но мне всё ещё кладут в ранку тампон с сулемой и компресс. Так будет пока не пройдет нагноение, а тогда наложат сухую повязку. Ну, довольно о печальном. Имей в виду, что всё это только частично отнимает мое радужное настроение!… Эта поездка так хорошо встряхнула меня, оживила и успокоила много больных мест…. Если бы не палец … Ну, да что делать… судьба.

Итак, я не писала тебе с субботы [то есть с 25 ноября]. Попробую восстановить всё в памяти. Я закончила последнее письмо у Жоржа. Пошли с ним в Университет.

 

В субботу слушала лекции: Туган-Барановского по аграрному вопросу; Петражицкого о праве и нравственности и Тарле о времени созыва генеральных штатов. Как они читают, расскажу по приезде. Из Университета пошла с Жоржем в студенческую  столовую. Видела Колю Иванченко. Он всё тот же: горячо преданный своему делу, внешне страшно возмужал, говорила с ним немного, так как у него «дела»…

[В понедельник]. Утром, вернувшись от Лены, я пошла с тётей в магазин, потом на лекцию Тарле. Виделась с Шурой Шимановским, и мы вместе вернулись домой. Он спрашивал всё о тебе. У него экзамен 7-го декабря, так что он страшно занят. Вечером была на кинематографе с тётей. Здесь этих «кино» без конца…

 

Во вторник утром поехала в Общину Евгении. Там же пошла на приём. Мне теперь каждый день палец стоит 16 коп., и то в один конец я иду пешком. Посмотри по карте: община св. Евгении находится в Рождественской части. Писала ли я тебе, что причина моей болезни ― укол чем-то грязным? Вот вы всегда смеялись над моей мнительностью?!…

Во вторник вечером я печально, под впечатлением пальца, сидела дома. Совершенно неожиданно пришел Витя Иванченко, а потом Лена и Ляля. Просидели вечер, славно болтая и наполняя дом давно не слышанным там хохотом. Потом мы с Витей проводили их до Владимирской. А в среду мы с Жоржем пошли к Оле Белоцерковец. Она всё та же. У неё экзамен в субботу. Просила тебе сказать, что она тебя страшно любит.

Ганночка твою открытку получила, о Вере Абрамовне обещала узнать.

 

Примечание. Оля Белоцерковец и Ганночка — с ними Нина Белявская училась в Женском медицинском институте, с ними пережила революционные дни в Петрограде осенью 1905 года, и о них писала в своем Дневнике.

Вера Абрамовна — это та самая женщина-врач, с которой Нина была на голоде в Казанской губернии зимой 1906 года и которая заболела там сыпным тифом. Об этом она писала в Запиской книжке (см. выше). К сожалению, ни там, ни здесь не написана её фамилия.

У Оли сидела недолго, так как у неё много дела. Ниночка, я знаю, что на некоторые твои вопросы не отвечаю вполне ясно, но это, потому что со всеми ещё не сталкивалась. От Оли так трудно добиться толку… Она «вне»… Мне её безумно жаль.

Сегодня четверг. С утра я неудачно съездила к Вере Петровне Лабученковой. …У Дворцового моста встретила мрачного Кёнига. У него экзамен в понедельник. Походила с ним по Александровскому саду и своей болтовней вызвала улыбку на его мрачных устах с рыжими (!!!…) усами!!… Это всё было сегодня. Впереди поход к Лене… А деньги… деньги… отрава. Между прочим,: калоши разлезлись!! Не говори этого дома, как-нибудь выкручусь…

Вот в общих чертах все мои похождения. Воображаю, как дико тебе читать всю эту «пустоту», что сейчас наполняет меня! На то я и безумная Кси!

Читаю «Политическую экономию», иногда газету, на большее нет времени. Нинуша, думаю, что это мое последнее письмо. Наклеиваю последнюю марку и больше не трачу на это. И так уже решила ехать без плац-карты, иначе нет средств. Подлый палец! И в то же время он такой жалкий. Кланяйся всем. Пиши, как и что с присяжным [Вероятно, речь идёт об устройстве «на место» к присяжному поверенному]. Мучительно! Неизвестно, как быть. Целую вас всех. Хочу уже видеть. Уехал ли папа? Пойми, мне с избытком бы хватило [денег], если б я не имела в виду «чаев» [чаевых?]…………………Кси

 

Письмо без даты. [Написано в понедельник 4 декабря 1906 года, накануне отъезда  Жоржа Гинца в Москву. С ним Кася отправляет книги для Бориса и это письмо Нине. Так как письмо отправлено не по почте, а с оказией, то Кася пишет более откровенно на запретные темы. ]

Ниночка, итак …… я всё ещё не еду! … И клянусь, теперь единственная причина ― мой палец. Ему как будто лучше, но надо ещё время, и мне хочется проделать это здесь; я уже привыкла к Общине, и меня там знают. Да, вот ещё: на пальце у меня «paranichia». Вот разузнай, что это. По словам доктора, форма благоприятная.

Итак, надо быть последовательной. За эти дни впечатлений меньше. Утром в субботу была в Университете на лекции Тарле и на сходке, с которой очень скоро ушла. Знаешь, Нинуша, ты, верно, не поймёшь, но мне стало так тяжело, когда известие о бомбе в Дубасова вызвало безумный восторг всей этой молодёжи, так близкой мне вообще, и такой чуждой мне в эту минуту… Словом, ушла.

После этого днём была на реферате в Женском Медицинском институте. Всё время вспоминала тебя. … Ходила по кабинетам, смотрела всякие препараты… Видела Ганночку. У неё такое милое лицо. Она тебе страшно кланяется, жалеет, что ты не здесь. Во время реферата Оля показала мне Бронникову, и по окончании я ей представилась. Она преоригинальная. Очень расспрашивала о тебе, как ты и что, и к какой партии принадлежишь…. Говорит: «Мы с ней вместе одними вопросами мучились»…. Слушала внимательно, такое думающее лицо.

В воскресенье у меня был даровой билет на Комиссаржевскую, но приезд бабушки помешал, и я не пошла. Ездила с тётей её встречать. Теперь, верно, пойду завтра на «Вечную сказку» Пшибышевского. Хочу. Бабушка ко мне страшно ласкова, умоляет пожить, жалуется на одиночество. Сунула мне рубль на конку… Нинуся, ты соскучилась без меня? Я очень…

Виктор посылает Боре эти книжки, а три №№ «Сознательной России» я оставила себе, так как у меня относительно книг не густо. Впрочем,  сегодня ещё Саша Проскудин принес несколько №№ «Вопросы жизни», где есть хорошие вещи. Про Сашу Пр. могла бы описать ещё и целую историю, но не хочу. Это лучше рассказать. Он несчастный, но мне бесконечно далёкий… чужой …я не виновата. Я не пишу много ― будешь говорить с Жоржем. Сегодня пойду к Лене Сергеевой, думаю, что застану у неё Жоржа и передам ему всё это.

Ниночка, дописываю у Лены. Она тебя крепко целует. Сейчас она «возлежит», несмотря на присутствие Жоржа и Виктора [Иваненко]. Лена напишет тебе на днях длинное письмо. Жорж в редко приподнятом настроении после экзамена. Мне жаль, что я не еду с ним. Развлеки его по возможности всеми прелестями Москвы, чтобы он уехал, полный впечатлений.

Пиши мне ещё. Горячо целую тебя, мой милый друг. Всегда думаю о тебе. Кси.

Зима 1907 года

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА НИНЫ

5 января 1907 года. Праздники прошли и не весело, и не скучно, впрочем, я об них и не мечтала, и довольна, что хоть немного занялась тем, что было нужно.

В этом году, подводя, как всегда, итоги, и осматриваясь на себя, ещё раз и так определенно почувствовала, что «тонут розовые грёзы в тумане невозвратных дней». А то, что есть теперь ― уже не грёзы, не мечты, а действительность, и как таковая, скорее неприглядная, чем розовая.  Но это как-то не испугало меня и не дало лишней грусти, я приняла это как должное, и от этого ещё раз поняла, что я уже взрослая.

РАЗМЫШЛЕНИЯ О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ И СМЕРТИ

 

19 января 1907 года. В сущности, разве не мало человек победил в борьбе с природой, но остаётся, однако, самое важное, самое гнетущее и непонятное, — смерть. Но тут именно и происходит что-то странное. Человек не понимает смысла жизни, он считает её бесцельной, даже обидной, потому что живёт не по своей воле, а потому что так вышло по закону природы. И всё-таки, если являются все ужасные вопросы о цели жизни и смысле её, то это только потому, что человек боится смерти, не хочет её, не понимает её.

Победить страх смерти можно только, поборов страх жизни, потому что оба страха нераздельны. Человек, лишающий себя жизни, делает это, по-моему, из страха жизни, который вытекает из страха смерти. А ведь этот страх смерти вышел, в свою очередь, из узкого понимания им всего, что происходит, из-за неумения посмотреть на мир со стороны, стать тогда спокойным и побороть страх смерти, не боясь жить.

Поэтому надо жить во всю — не бояться жить до самой, так называемой, смерти. «Так называемой», потому, что её нет, а есть естественный переход во что-то другое, столь же естественное, как жизнь. Над этим можно думать и отмечать, как замечаешь, например, что уже осень, потом зима, а потом весна.

<…> Если исходить из того, с чего я начала, то не будет уже таким мучительным вопрос о конечных целях общественного прогресса. Прежде всего, этот вопрос перестанет быть мучительным, если отказаться от понятия о «конечной цели», а признать бесконечное стремление человечества к тому, чтобы победить страх жизни и смерти. И разве тогда это не прекрасно? И разве это не то, что нужно человеку для полного понимания Природы, и, следовательно, для гармонии с ней.

Ещё одно: жертвовать собой и знать, что всё это приравнивается, в конце концов, к нулю ― это обидно, этого нельзя допустить. Но, во-первых, нуль есть только в математике (и потому-то, вероятно, я её не понимаю), а математика, хотя она и точная наука, однако же, ведь её создал человек, которому свойственно ошибаться. А во-вторых, что значит жертвовать собой? Ведь если смысла и цели жизни нет, ― то не всё ли равно, а если она есть, или должна быть в гармонии с природой и в победе над страхом жизни и смерти, — то этого слова «жертвовать» не должно быть. Потому что, принося себя в жертву, ты только идёшь по тому пути, который избрало человечество для борьбы со страхом, опять таки, жизни и смерти, и, следовательно, это будет не жертва, а нечто такое, что поставит тебя выше обыкновенного непонимающего человека.

25 марта 1907 года. Год тому назад я возвращалась в этот день домой из больницы, проболев и физически и нравственно, с разбитыми нервами, с новым опытом и новыми, тяжело пережитыми впечатлениями. Возвращалась слабая, бледная, с ещё большим количеством вопросов в душе, ещё не зная, хочется ли мне жить. Весь первый день я горько-горько плакала ещё от болезни, но так же и оттого, что поняла, как много я пережила, и как мне будет тяжело жить. И всё же я думала — это болезнь. Но болезнь проходила, а нежелание жить оставалось. Дни были чудные, наступала весна, но у меня её не было. И вчера день был солнечный, светлый, хотя и свежий.…

 

 

Прошёл год, и сколько же опять принёс и унёс он. То, что приводило меня в ужас два года тому назад, перед чем я стояла год тому назад в сомнениях, — теперь я к этому иду сознательно и почти определённо. Это — судьба моя.

«И я сжёг всё, чему поклонялся, — и поклонился всему, что сжигал».

И вчера, уже не слабая и не больная, а бодрая, с новыми планами, я шла где-то за городом, по полотну железной дороги, попадая чуть не по колени в снег и застревая в грязи, отыскивая огонёк, который влечёт меня теперь и вселяет надежду на лучшее будущее. И я его нашла, и отогрелась среди хороших людей, тоже бодрых, верящих в своё дело. Год прошёл… Год назад я возвращалась, ещё не зная, как выйду из жизненного шквала… И мне приятно, что именно в этот день я была у огонька.

――――――――――――

Примечание. Эта запись в дневнике, как мне кажется, является свидетельством того, что зимой 1907 года Нина Евгеньевна стала посещать революционный кружок и, возможно, мечтала посвятить свою жизнь делу революции.

О её интересах и занятиях в те годы можно узнать по тем книгам, которые она читала. Названия книг и выписки из них находятся в той же Записной книжке, где она писала о своей поездке на голод, а потом и расписание занятий на курсах. Там же записан адрес Лиги образования народа, которая, видимо, занималась организацией Воскресных школ для рабочих, а заодно и вела среди них пропаганду социалистических идей.

Отмечу, что молодежь того времени с огромным интересом читала как раз те книги, которые нас, их внуков, во времена нашей молодости нисколько не интересовали. Более того, подобные книги вызывали у нас скуку, а ещё чаще ― отвращение и неприятие, потому что были связаны с ненавистными для нас предметами, истматом и политэкономией.

Итак, что же занимало умы юных курсисток 100 лет тому назад? Как видно из приведенного ниже списка, главным оставался «крестьянский вопрос», на который давали разные ответы анархисты, социалисты и марксисты.

 

КРУГ ЧТЕНИЯ

Богданов. Новый мир. Его же. Эмпирический монизм.

«ВОСКРЕСНАЯ ШКОЛА». Книга для обучения взрослых. Изд. Сытина. Ц. 40 коп.

Герцен. «Былое». 4 тома

Давид Эд. Социализм и сельское хозяйство.

Джамшиев. Эпоха великих реформ.

Джордж Георг. Земля для народа.

Дубнов. История евреев.

Корнилов, Лаппо-Данилевский, Семевский. Крестьянский вопрос. Сб. статей.

П. Кропоткин. Об анархизме.

Маслов. Крестьянский вопрос.

Материалы по крестьянскому вопросу (Крестьянские съезды).

Менгер. Социализм и этика. Его же. Анархизм, индивидуалистическое и коммунистическое государство. Учение о новом государстве.

Пешехонов. Свет, хлеб и свобода.

Туган-Барановский. Теоретические основы марксизма.

Фрин. Анархизм и социализм

Чернов. К вопросу капитализма и крестьянства. Изд. «Сеятель».

Весна 1907 года

ВТОРАЯ ПОЕЗДКА НА ГОЛОД

В Казанскую губернию, Чистопольский уезд, село Старо-Ромашкино

 

ПИСЬМА Н.П. КУПРИЯНОВОЙ и Е.А. ОШАНИНОЙ

 

ПИСЬМО Н.П. Куприяновой из Казани – Н.Е. Белявской в Москву от

Казань, Верхне-Федоровская ул., дом Петуховой.

 

22 апреля 1907. Только что вернулась из деревни, милая Анна Евгеньевна! Нашла здесь Ваше славное письмо и карточку. Большое спасибо Вам за то и за другое. Милая Вы девочка! Верю, что Вам с Вашей вдумчивой душой много пришлось пережить. Когда-то я и сама переживала то же. И действительно, кто раз окунулся в горе народное, тому возврата назад нет. Пожелаю же Вам много и плодотворно работать и знаю, и твёрдо уверена, что в ней Вы найдёте удовлетворение…

Посылаю Вам мою карточку. Она не особенно удачна: сняли меня тогда в моей рабочей блузе, в которой я ездила по деревням. И мне хочется именно эту карточку послать Вам. Вкладываю в это письмо письмецо к Д.Н. Жбанкову. Он формирует отряд для Казанской губернии, и я прошу его принять Вас в число его членов. Буду очень рада повидать Вас и работать вместе с Вами. Дела здесь по горло: ежедневно кормим 34 600 человек.

Мечтаю послезавтра выехать в Москву на Пироговский съезд и …боюсь, что дела меня не пустят. Если поеду, зайду к Вам. Шлю Вам мой привет. Всего вам доброго. Н.Куприянова.

ПИСЬМО Н.П. Куприяновой из Казани – Н.Е. Белявской в Москву

 

5 июня 1907. Казань.

Милая Нина Евгеньевна! Сейчас приехали. Дорогой порядком вымокли. Сажусь, чтобы написать Вам, что в Чистополе я Ивана Пр[охоровича?] не застала. Постараюсь поймать его здесь, в Казани. Досадно, что не могла исполнить обещанного. Н. В. Дерягину я сказала, что просила Вас раздать лично сахар и собрать сведения о скоте и в тех деревнях, где открыты пекарни и столовые им самим. Мне кажется, что Вы живо справитесь со статистикой своих деревень и с добавлениями столовых и сможете двинуться дальше.

Вижу, что от Вас мне два письма (одно к Елене Константиновне), но ещё не успела их прочитать. В Казани на меня свалилась такая масса дел, что дохнуть некогда. Шлю Вам мой привет, не мучайте себя очень-то. Помните, что впереди ещё много, много работы, которой (думаю, что не ошибусь) Вы решили отдать своё молодое хорошее сердце. Крепко целую Вас. Всего доброго!

Всем товарищам привет, а Ю.А. [Юрию Александровичу Коробьину] скажите, что я предъявлю ему иск, если он привезёт Вас ко мне вконец истощённой работой. Пишите хоть изредка.

Мой адрес: Тетюши, Казанской губернии, в деревню Христофоровку, мне. Н.Куприянова.

ПИСЬМО Н.П. Куприяновой из Казани – Н.Е. Белявской в Старо–Ромашково

 

6 июня 1907. Милая Нина Евгеньевна! Письмо Елене Константиновне передала; она очень благодарит Вас, просит передать привет и поцелуй. Очень хочет Вас видеть. На возвратном пути надо бы как-нибудь устроить свидание. Она здорова и бодра, хлопочет о переводе в Саратов. И.П. Колычева так и не удалось повидать, но хочу Вам указать другой путь. Съездите десятого в Чистополь, зайдите в Управу, спросите там Александра Тимофеевича Корчебанова и попросите его проводить Вас к его сестре Анне Тимофеевне Корчебановой. Ей уже написали о Вас, и она даст Вам все нужные сведения. Они поражают. Всего доброго! Крепко целую Вас. Всем привет. Черкните в Христофоровку. Получили ли Вы оба мои письма? Н.Куприянова.

ПИСЬМО Елены Конст. Ошаниной из Казанской тюрьмы

 

Наверху листа надпись: Прокурорским надзором просмотрено.

 

Штамп: Писано в конторе Казанской Губернской Тюрьмы.

Казанская Губернская Тюрьма

Камера № 21

6-го июня 907 г.

 

Дорогая, хорошая Анна Евгеньевна! Сейчас у меня была Наталья Петровна [Куприянова]. От неё узнала, что Вы опять в Казанской губернии, что Вы приходили ко мне на свидание, но Вас не пустили. Ужасно рада, что Вы не забыли меня. Хотя мы с Вами не сходимся в убеждениях, но у меня осталось о Вас самое лучшее воспоминание. Страшно досадно, что не удалось повидаться. Знаете, я совсем разучилась писать ― ведь больше года ни с кем не переписывалась, а сейчас ещё несколько волнуюсь, поэтому Вы не взыщите на бестолковость письма. Откладывать на неделю не хочется:  здесь только по средам можно писать письма.

Вы, конечно, знаете от Натальи Петровны о моём приговоре. Но недавно я подала заявление о своём настоящем имени, и теперь неизвестно, придётся ли мне сидеть 2 года, или меня будут снова судить и отправят на каторгу. Ведь Вы и не подозревали, что с Вами под одной кровлей живёт такая преступница ― беглая из Сибири! Да, милая Анна Евгеньевна, я Вас обманывала, выдавала себя не за то, что я есть. Ну, за мной идут [вести] на прогулку. После допишу.

Вот и я подышала свежим воздухом. После гулянья всегда лучше себя чувствуешь. В камере душно. Расскажу Вам в нескольких словах свою биографию. В Саратове я училась в фельдшерской школе, была на 3-м курсе. За участие в демонстрации в 1902 году я была осуждена на поселение в Восточную Сибирь. В 1903 году меня поселили в Енисейской губернии, откуда я бежала в 1904 и с тех пор жила нелегальной. Мне случайно удалось пристроиться к Пироговскому отряду, и таким образом я очутилась с Вами и Вер. Аб. в Александровке. Меня арестовали через неделю после того, как Вас увезли больную. Право, удивительно, как это я не заболела.

Тюремную жизнь описывать не стоит! Слишком она однообразна и неинтересна. Каждый пустяк, на который на воле не обратил бы внимания, здесь представляется громадным событием. Чувствую себя сравнительно недурно. Читаю много, но, надо сознаться, голова работает плохо ― болит она у меня часто и тяжёлая всегда. Память стала скверная.

Недавно ко мне приезжала тётка. Я её давно не видала, конечно, очень обрадовалась. Теперь мне приходится сидеть без свиданий, потому что Софья Алекс[еевна?] уехала, а девицу, которая хотела ходить ко мне, не пускают: она сама раньше сидела в тюрьме. Я очень благодарна Софье Алекс. и Наталье Петровне [Куприяновой]: они обо мне всё время заботились, несмотря на то, что меня совсем, в сущности, не знают.

Надо кончать. Сейчас придут за письмом. Пишите, дорогая, побольше. Вы мне этим доставите громадное удовольствие. Крепко целую, от души желаю всего лучшего. Пишите на прокурора Окружного Суда. Когда думаете ехать обратно? Знаю, что в июле, но в каких числах? Как бы я рада была, если бы Вас пустили ко мне на свидание. Наталья Петровна говорит, что Вы очень похудели. Это нехорошо с Вашей стороны. Боюсь, что Вы на голоде совсем изведётесь. Е. Ошанина (Слободовская)

ПИСЬМО Елены Конст. Ошаниной из тюрьмы.

4 июля 1907. Камера №20 (так!)

Не знаю, дорогая Нина, успеете ли Вы получить моё письмо до отъезда. Ваше письмо получила в среду вечером, мне так хотелось сейчас же ответить Вам, но уже было поздно, и пришлось ждать целую неделю. Ваше письмо мне доставило большое удовольствие и напомнило то время, когда я сама жила среди татар. Я его прочла несколько раз, а потом всё ходила по камере, вспоминала Вас, а также своё прошлое. Кажется, я Вам не говорила, что в 1899 году мне пришлось заведовать столовой в татарском селе Казанского уезда. Действительно, трудно жить среди населения, языка которого не знаешь. За два с половиной месяца я выучилась говорить только самые необходимые слова. Конечно, чаще всего приходилось употреблять слово «бельмеш», которое, наверное, и Вы часто пускаете в ход.

Знаете, милая, я начала, было, жалеть, что затеяла с Вами переписку, боялась, чтобы Вам не причинило каких-нибудь неприятностей знакомство с такой крамольницей, как я. Но теперь я успокоилась: уверена, что всякий здравомыслящий человек поймёт, что можно любить и уважать человека, будучи с ним разных убеждений. У меня много знакомых, которых я очень люблю, но с которыми я не схожусь во взглядах.

Ну, буду отвечать на Ваши вопросы. Камера у меня ничего себе, довольно чистая, во втором этаже, только теперь очень жарко и душно. Гуляю два раза в день по часу с одной уголовной, которая осуждена за кражу на 2 ½ года. После прогулки особенно заметна духота в камере. Книг хороших здесь много, но я теперь почти ничего, кроме беллетристики, не читаю. Дело в том, что с моей головой творятся скверные вещи, поэтому решила дать ей отдых до осени. Да и доктор посоветовал не читать серьёзных книг. Вообще, мне приходится бояться за свою голову, потому что у меня скверная наследственность. Впрочем, теперь она лучше ведёт себя, болит гораздо меньше, надеюсь, что к осени совсем исправится. Писать можно сколько угодно: нам выдаются прошнурованные и пронумерованные тетрадки. Но я, кроме выписок из книг, ничего не пишу. Нет способностей, да нет и охоты писать, когда знаешь, что твоё писание всегда могут прочесть посторонние люди. Я теперь занялась рукоделием. Я всё шила, а теперь начала вышивать полоски [?], которые хочу вышить к Вашему приезду, может, они Вам пригодятся.

На свидание ко мне никто не ходит, но как-то приезжал дядя с женой и дочкой, гимназисткой 7-го класса, которую я не видала 4 года. Ужасно была рада. Конечно, в ней я нашла большую перемену. Я привыкла вспоминать её девочкой, а тут увидела перед собой взрослую девицу. Странно как-то было. Теперь буду ждать Вас, дорогая Нина. Надеюсь, что Вы ничего не имеете против того, что я стала звать Вас по имени. Я так больше люблю. Вы меня тоже зовите просто Еленой. Знаете, у меня осталось много Ваших вещей: я впопыхах забыла их уложить Вам. Мне они очень пригодились. Из Вашей кружки пью чай, с напёрстком шью и так далее, одним словом, за что ни возьмусь, то вспоминаю Вас, если голова ничем не занята, но и без них бы, конечно, я Вас часто вспоминала.

Относительно своей дальнейшей судьбы всё ещё ничего не знаю, да о ней я мало беспокоюсь. Будет, что будет. На перевод в Саратов не надеюсь. Хоть бы до осени вы поскорей уехали к своим в деревню. Вам надо отдохнуть.

До свидания. Надеюсь скоро Вас крепко поцеловать. Е. Слободовская (Ошанина).

Рука сама написала раньше чужую фамилию.

Примечание. Итак, настоящая фамилия Е.К. ― ОШАНИНА, а чужая ― СЛОБОДОВСКАЯ. К сожалению, мне ничего не удалось о ней узнать.

 

СТИХИ ИЗ ДНЕВНИКА НИНЫ БЕЛЯВСКОЙ 1907 года (см. в формате ПДФ)

Декабрь 1907 года.

Прошёл сентябрь, октябрь, ноябрь. Три месяца, сделано мало, а сил ушло много. С  Братством на этой неделе закончу: получу свидетельство сестры милосердия и потом ещё [свидетельство на право] оспопрививания. Потом Рождество, «отдых» в кавычках, ― все уедут [на каникулы]. Запишусь в библиотеку, читать буду много и заниматься физикой. В январе экзамен и работа над трупами.

И ещё четыре года несамостоятельной жизни! Четыре года зависеть от отца, жить не так, как хочешь, или тайком… ведь я научилась лгать, лгать постоянно, систематически. И это Нина Белявская, и никто не знает, и все думают, что я прежняя. А потом… пройдут четыре года, и тогда, когда, может быть, мне будет всё равно, я встану на свои ноги. Какая насмешка. Впрочем, жизнь вообще сплошная насмешка над человеком, его мыслями, стремлениями, душой.

Жизнь как будто бы и дана только для того, чтобы насмеяться, исковеркать всё, оставить одни воспоминания и сожаления о прошлом. И всё-таки пишут гордые слова о жизни и верят самообману. Глупые люди. А как я любила жизнь, как рвалась я к ней, как звала её со всем, что в ней есть дурного, только бы жить, ― ну, вот она здесь, и теперь я не знаю, «что правдою было, что сном». И всё кажется на одном месте, потому что, как и раньше, думаешь, что это только начало, а там дальше… а там дальше будет не жизнь, а умирание души. Как ужасно, я написала эти слова ― да, я не хочу этого, да неужели у меня не хватит силы воли для борьбы с собой. Но ведь я не пробовала, потому что сама не хотела бороться, но, если это будет нужно… но ведь я женщина, и потому уже у меня хватит сил, должно хватить.

ВСТАВКА. ПИСЬМО Лены Сергеевой Нине Белявской от 5 января 1908 года, судя по всему, написанное в ответ на отчаянное письмо Нины.

 

С Новым годом! Мой дорогой, дорогой друг. Верю тебе, что занесло тебя снегом, засыпало, и нет сил сейчас встать. Но не верю, чтобы тебя никогда больше не отогрело солнце, чтобы не встрепенулась душа, не ожила бы ты. Нина, Нина, я так верю, что у тебя может быть всё иначе, чем было сейчас…! Жизнь даёт и удары, и радости, не спрашивая на то нашего согласия… жди и тех, и других. Если ты не умеешь молиться, то я молюсь за тебя, чтобы милосердный Бог видел твою страдающую душу и пришёл на помощь… больше ничего и не нужно ― это всё. Да, да, Нина, я сестра твоя, мы только родились в разных оболочках. Душою я всегда около тебя, вспоминай это. Лена.

 

Январь 1908 год. Когда срывают цветы, разве думают, что они завянут.… Нет, думают о том, чтобы сорвать цветок, как можно красивее, пышнее, с лучшим ароматом, чтобы насладиться им мгновение и пройти дальше, кинув его на пыльную дорогу жизни.

Прежние дни не пригрезятся снова,

Счастье, блеснув, не вернётся назад.

Крепки железные двери былого,

Времени жатву навеки хранят…

――――――――

Печальней, чем скитания ручья,

Моя любовь к тебе, любовь моя,

Со мною ты не делишь трудный путь,

Безмолвно внемлешь плачу моему,

И я одна иду и в свет, и в тьму,

Мне счастья нет, мне негде отдохнуть.

 

В ТОЙ ЖЕ ТЕТРАДИ СРЕДИ ДРУГИХ НАБРОСКОВ ЕСТЬ РАССКАЗ О ТОМ,

КАКИМИ В 1908 году ВИДЕЛИСЬ НИНЕ ИХ СУДЬБЫ ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ.

ОН ― известный ученый, у него жена и дети. ОНА ― земский врач в деревенской глуши.

 

«КАК БУДЕТ КОГДА-НИБУДЬ»

Был канун Нового года. За окном вьюга метёт, изредка засыпая стёкла мелкими блестящими снежинками. На улицах, несмотря на холод, было весело и оживлённо, и красные огни костров делали настроение ещё более радостным и праздничным. Он долго сидел за своим письменным столом, подперев голову обеими руками. Только что был кончен большой научный труд, то, чем он жил последние годы, что должно было дать ему и известность, о чем, впрочем, он мало думал — для него важна была работа мысли. И вдруг он вспомнил, что это был последний вечер старого года. Ещё один год ушёл в даль веков из его жизни.

Он открыл ящик и стал пересматривать вороха писем, обрывки каких-то записок и карточки. И вдруг остановился. В самом углу запылённая и с обломанным углом лежала карточка. Что-то давно забытое мелькнуло в голове. Он стёр пыль — на него глядело лицо девушки, почти девочки, в башлыке и котиковой шапке — что-то бодрое, ясное было в выражении лица. Он перевернул и на обороте прочел:

Но, может быть, в минуту злую,

Когда мечты твои в прошедшее уйдут,

Мою любовь, всю жизнь мою былую

Ты призовёшь на строгий суд.

Пойми тогда хоть, с поздним сожаленьем,

Что в мире том, где друг твой жил,

Никто тебя с таким самозабвеньем,

С таким страданьем не любил.

Он вздрогнул — как это давно было — сколько было уверенности и жестокости, молодой и эгоистичной! Как она его любила, она отдала ему всю душу, всё, чего он хотел, не жалея. Не спрашивая, зачем, не требуя ничего… Он любил её… потому только, что нельзя было пройти мимо такой любви, потому что было приятно, что так любят, могут его любить. И это ему не мешало —  он шёл своей дорогой. Они виделись часто, и ему приятно было, устав от занятий, отдохнуть в разговоре, в ласке с ней. А она отдавала ему всё тепло, всю ласку, какая может быть в женской душе.

Не прошло и года, как они встретились, и он уже стал ею тяготиться не потому, что что-нибудь произошло, а просто он так боялся всего, что могло его связать. И в один день, как раз перед отъездом своим на праздники, он сказал ей, что любви нет, и что им нужно расстаться. Сказал так безжалостно, так равнодушно, так просто. И они расстались.

Он был молод, здоров, энергичен, вся жизнь была впереди — мог ли он думать о её страданиях, он поступил так, как ему было нужно. И разве, срывая цветы, думают о том, что они завянут? У неё была ещё последняя отчаянная попытка вернуть прошлое — ведь он был для неё светом, счастьем, жизнью. Как это было давно… Боже, как это было давно…

С тех пор прошло много лет. Он кончил юридический факультет, поступил на филологический и погрузился в философию, которая интересовала его больше всего. Он выдвинулся, о нём заговорили, его знали — он читал публичные лекции, у него были научные труды. Потом он женился на одной из своих поклонниц — он и сам не знал, как это вышло. Скоро он увидел, что это неглубокая натура — «бабья», как он сам часто с презрением думал, — но у него было двое детей, которых он любил, и был кабинет, где ему не мешали заниматься. Он всё сидел и смотрел на карточку, и в душу заползала жуткая мысль о прожитой жизни, о прежних мечтах, — неясных, но гордых. А девушка глядела на него, ему казалось, с интересом и чуть заметной усмешкой.

―――――――――

Ночь была морозная. Небольшая деревушка спала крепким сном — тут не привыкли встречать Новый год, да и надежд на него было мало. Ожидался такой же неурожай, как и раньше, — чего уж тут встречать. В крайней избёнке горел огонёк — ждали докторшу из соседнего села; здесь готовилось войти в жизнь новое существо. В избе было грязно и жутко. Маленькая коптящая лампочка освещала один угол избы, оставляя во тьме остальные, откуда поднимался шорох, неясный и странный, вставало что-то тёмное, стерегущее и неизбежное. Больная лежала на подстилке у двери и тяжело стонала. Около неё, зевая и крестя рот, сидела на лавке свекровь и время от времени наклонялась к больной, молча и сосредоточенно. С печи изредка  выглядывали сонные личики ребят.

В это время какое-то движение послышалось на улице, тявкнула собака, ей откликнулась другая, третья. В замерзшее окно ничего не было видно. Кто-то шарил за дверью, нащупывая щеколду, — вот она открылась, и в избу вместе с морозным воздухом вошли муж больной и ожидаемая докторша. Привычным взглядом она окинула избу. Немного усталые, серьёзные глаза остановились на свекрови: «Поставь, голубушка, самовар, да помоги перенести больную дальше от двери». Через полчаса больная лежала на чистой простыне, вымытая и приготовленная к родам.

Роды были трудные и долгие — усталые глаза «докторши» сделались ещё утомлённее и глубже. Маленькая фигура её тихо двигалась по избе, и тихо и мягко она уговаривала больную. Но вот последнее, отчаянное усилие, и раздается детский писк. Все бросаются к больной. «Мальчик, сын», — громко говорит докторша, и её глаза делаются большими и сияющими. Ещё полчаса, и больная, убранная и счастливая, с блаженным лицом засыпает. Докторша складывает свои инструменты, прощается и выходит на улицу.

Небо уже начинает бледнеть — идёт новый день. На душе у неё радостно и спокойно. Она садится в ожидающие её розвальни, закутывается, как может, и вот уже забыты деревня, изба, роды, новый мальчик. Как-то неожиданно вспомнила она, что это — ночь Нового года, и, помимо воли, перенеслась  в шумный большой город, где осталось много друзей и близких. Как-то они встречают Новый год? «Слышен ли смех, догорают ли свечи…?» Вспоминают ли её? Потянулись вереницей дорогие, знакомые лица, и вдруг яркой молнией прорезал эту вереницу один образ… Что-то захватило дыхание и вырвалось стоном из груди. Мужичонка обернулся с беспокойством и спросил: «Чего-с?» Но она не ответила, не повернулась, и он, успокоенный, снова начал причмокивать, подгоняя лошадь. Мелькнули в голове строки любимого поэта:

Укажи мне тот край, назови мне страну,

Где прошедшее я прокляну,

Где б могла не рыдать я с безумной тоской

В одинокий полуночный час,

Где бы образ твой, некогда мне дорогой,

Побледнел и погас.

Но забыть нельзя, уйти некуда. Уже давно она старалась не думать о нём, не вспоминать — это удавалось, потому что слишком было некогда, а вечером от усталости она еле могла добраться до подушки. Но сегодняшняя ночь, — ночь, когда она привыкла вспоминать всех далеких и родных, — как же мог он не явиться перед ней, не воскресить прошлое со всей силой былого страдания и счастья. Да, сначала страдание, потом счастье, а потом опять страдание… Эта весна в деревне, это молодое хорошее чувство. Сильное, светлое. Что он сделал с ним?

Да, он любил её, но как эгоистично, как часто жестоко мял лучшие цветы её души. Она ему не была нужна — он так это ей и сказал, — а он ей?… Он ей нужен был всегда, как свет, как счастье, как воздух. Он так любил свободу, а она… так боялась сделать его несвободным. Они разошлись. Она не хотела о нём знать, хотела забыть, вырвать с корнем эту любовь, но она слишком много ему отдала, она не могла его забыть. Изредка до неё доходили слухи об его успехах, потом о женитьбе, — но это уже не могло сделать рану больше. Она тоже шла своей дорогой, только её путь был труднее, с разбитой душой и воспоминаниями о прошлом счастье. Но жить нужно было, и она жила, и работала, только глаза делались всё утомлённее и глубже, на лбу появились морщинки, прядь волос, странно, одна прядь поседела.

 

ЛИСТОК КАЛЕНДАРЯ от 10/23 июля 1906 (между страницами дневника).

На обороте стихи К.Р. (вел. кн. Константина Романова)

 

Любовью ль сердце разгорится, // О, не гаси её огня!

Не им ли жизнь твоя живится, // Как светом солнца яркость дня?

Люби безмерно, беззаветно, // Всей полнотой душевных сил, 

Хотя б любовию ответной // Тебе никто не отплатил.

Пусть говорят: как всё творенье // С тобой умрёт твоя любовь ―

Не верь в неправое ученье: // Истлеет плоть, остынет кровь,

Угаснет в срок определенный // Наш мир, угаснут тьмы миров,

 Но пламень тот, Творцом возжённый, // Пребудет в вечности веков.

 

ДАЛЕЕ>>>