4. 1882 − 1904. СЕМЬЯ БЕЛЯВСКИХ. Первое и второе поколения.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОСПОМИНАНИЙ


Нины Евгеньевны Белявской

11 октября 1892 года они обвенчались. День их свадьбы я помню с детства, потому что его ежегодно торжественно отмечали наши родители и мы, дети, вместе с ними.

ПОЛТАВА. Когда мой отец объявил своему отцу о намерении жениться, его отец не протестовал, но заявил (вернее, не он, а мачеха), что поскольку он заводит свою семью, то помогать он ему больше не будет. До тех пор, он помогал сыну материально, так как, конечно, отец не мог по тем временам прожить на офицерское жалованье. И вот отцу в первый же год женитьбы пришлось выйти в отставку и совершенно переменить образ жизни. Он поступил на службу маленьким чиновником в Полтаве. Было это в 1882 году. Там через год, 28 октября 1883 году, родилась моя старшая сестра Ксения, КАСЯ (так её звали в семье)

ТРУБЧЕВСК. Вскоре отца перевели в маленький захолустный городок Трубчевск. Матери моей там было очень трудно, так как отец был в разъездах, она же была молода (ей было 19 лет) и неопытна, а родных никого не было. Через год после рождения сестры, в 1884 году родилась я.

Однако пробыли мы в Трубчевске недолго, и отца перевели в Брянск, Орловской же губернии, где через полтора года (в 1885 году) родился брат мой Борис.

БРЯНСК. Я помню себя с трех лет, помню отрывочно, но из этих отрывочных воспоминаний можно представить картину тогдашней жизни. Я помню, например, маленькую комнату в нашей квартире, висячую лампу, круглый стол. Кругом сидят папа, мама, еще двое мужчин, а я забралась в кресло и сижу тихонько. Отец читает вслух, и я помню, что он читает про каких-то охотников, но тут я засыпаю и больше ничего не помню. Помню, что мы жили на берегу Десны и в наш садик выходили низкие крыши домиков соседей. Помню, как я была поражена обилием рыбы, которая сушилась или вялилась на этих крышах; как мы шли с мамой гулять, и я спросила её: «Что такое горизонт?», потому что мне думалось, что это какой-то особенный зонт. А мама остановилась, показала рукой вдаль и сказала: «Смотри, горизонт − это линия, где, как нам кажется, что небо сходится с землёй».

Брянск был очень живописен − он весь в холмах и зелени был тогда. Очень красива была Десна, но я боялась её с тех пор, как пережила переезд в экипаже на пароме. Я была в ужасе, рвалась из рук и не хотела ни за что переезжать реку. Летом мы уезжали к знакомым в имение «Старая Рудня» Смоленской губернии, где мама снимала комнату и жила с нами, а папа приезжал в отпуск. Я тогда много болела, по-видимому, у меня был ревматизм, частые ангины, малярия, и меня много держали в комнатах, во всяком случае, перед заходом солнца меня звали домой, и я с завистью смотрела в окно на бегающих ребятишек.

Кругом имения был чудный парк с липовыми аллеями и фруктовыми деревьями в квадратах лип. Кругом, в парке и на полях, встречались огромные глыбы камня, и местные жители говорили, что они остались после нашествия французов в 1812 году, что под этими камнями могут быть клады, так как туда зарывали драгоценности люди, бегущие от французов. Мы верили этому, и нам страшно хотелось найти клад.

Мы, дети, всегда или большей частью были отдельно от взрослых и жили своей жизнью. Вставали рано, пили «под липами» парное молоко и уходили с нашей воспитательницей Антониной Николаевной в парк и в лес. Когда выходили за пределы парка, начинали петь, и с тех пор я помню эту замечательную песню на слова поэта Н.М. Языкова «Пловец»:

Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно,
В роковом его просторе
Много бед погребено.
Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!

И всегда, когда я слушаю эту песню сейчас, мне вспоминается приволье лесов и полей, окружавших нас. Иногда мы ездили к соседям. Тогда запрягали тарантас и линейку, и ехали все большей частью в Козловку, где жила семья немцев-колонистов, осевших у нас. У них было замечательное хозяйство, как говорили все, но мы интересовались другим: там ходило стадо коров с подобранными в тон колокольчиками и бубенцами, и, когда оно вечером возвращалось, так красиво и мелодично звучало в вечернем воздухе. Но почему-то там нам было скучно ― всё было по расписанию, и мы чувствовали себя стеснёнными. Лучше всего было дома. Туда тоже приезжали гости, и, когда загремит на мосту чей-то экипаж, ― начинается суматоха: кто бежит одеваться, а мы встречать, смотреть, кто приехал.

 

ОРЁЛ. Я не помню нашего переезда из Брянска, а в Орле я уже очень хорошо помню всю нашу детскую жизнь. Мы жили на Борисоглебской улице в доме владельца Бакина. У него были выстроены деревянные одноэтажные флигели, и один из них занимала наша семья. Флигелёк одной стороной выходил в большой тенистый сад над рекой Орликом, другой стороной выходил во двор. Было в этом флигельке шесть небольших комнат, конечно, не было канализации и, конечно, было печное отопление. У нас была отдельная комната, «детская», где помещались мы все трое, то есть моя сестра, я и брат, и наша воспитательница, которая была приглашена перед поступлением нашим в гимназию.

У отца был отдельный кабинет, у обоих родителей были отдельные спальни, была столовая и гостиная вместе, и одну комнату мама сдавала мальчику, приехавшему учиться в Орёл из провинции. Это было добавление к нашему бюджету, так как трудно было, конечно, прожить на жалованье мелкого чиновника. И всё-таки, хотя мы жили очень скромно, но не нуждались. Мама сама обшивала нас всех, и себя в том числе, а она была очень красива и любила хорошо одеваться.

Часто бывали у нас друзья, и это именно были друзья ― они приходили запросто, и так как мой отец был очень музыкален и прекрасно играл на рояле и на концертино, то часто устраивались концерты. Приходил знакомый со скрипкой, другой — с виолончелью. Приезжал дедушка из Острогожска ― он тоже играл на виолончели, приезжала мамина младшая сестра Анна ― она пела. И у нас всегда была музыка. А то папа и мама играли в четыре руки.

Бывал у нас очень симпатичный человек ― Фёдор Семенович Лёвшин. Он был поэт, всем нам писал в альбом стихи. Когда позже мы вспоминали его, то решили, что он, по-видимому, был народник. Семьи у него не было, он много кочевал по белу свету, и был, вероятно, даже и высылаем. Мне думается, он первый заложил в наши души любовь к народу, а ещё ― моя тётя Анна, младшая мамина сестра, певица, порывистая, с большими странностями, даже экзальтированная (впоследствии она рано умерла). В те годы молоденькой девушкой она только что кончила Институт и была полна мечтой «помогать народу». Она без конца декламировала Некрасова наизусть и от неё я впервые узнала о русских женщинах Некрасова, о поэме «Кому на Руси жить хорошо». Читала она и Надсона ― его я очень любила потом.

Отец по вечерам читал нам Гоголя и Диккенса. Может быть, странно это сочетание, но эти чтения тоже запомнились на всю жизнь. Отец любил юмор, понимал его, он был жизнерадостный, полный энергии человек. Он не получил высшего образования и сам пополнял его чтением, выписывал много книг для самообразования.

Не надо забывать, что это были восьмидесятые годы, и в это время было очень много изданий Суворина, «Дешевая библиотека». И отец покупал всё, что выходило, а там были и философия, и романы, и астрономия, и классики наши и иностранные. А стоило это буквально копейки − у нас в семье до сих пор осталось несколько этих маленьких книжечек в жёлтеньких или красных обложках.

Мама побаивалась увлечений всем новым. Помню, она рассказывала, как однажды получилась посылка, а в ней оказался барометр ― по тем временам дорогая вещь. Мама расплакалась, так как концы с концами не сводились, и вдруг такая штука, как барометр. И вот, как это ни странно, барометр этот до сих пор живет в нашей семье, значит, прожил он более 70 лет, и служил и служит верой и правдой.

Отец прекрасно играл на рояле ― играл без нот, самоучкой и по слуху, но так, что ему не верили, что он не знает нот, а техника у него была изумительная до последних лет его жизни. Рассказчик он был замечательный — можно было заслушаться, но любил коснуться и щекотливых вещей, и тогда мама только говорила ему предостерегающе: «Евгений!», и он, смеясь, переходил на другое. В кабинете отца висела большая географическая карта России, и мы, все трое, постепенно знакомились с нею, без принуждения, просто запоминая сначала рисунок морей, озер, рек. Балтийское море представлялось мне женщиной, протянувшей руку, и так я запомнила его навсегда. Волгу и Днепр мы уже искали сами — ведь и Волгу и Днепр воспевали в песнях. Отец был малороссом и любил украинские песни, а особенно «Реве тай стогне, Днипр широкий».

 

КНИГИ. Мы уходили в городской сад или в городскую библиотеку, которая, в сущности, не была библиотекой, как теперь. Это было отделение при магазине книг и канцелярских принадлежностей владельца Кашкина (тоже запомнилось навсегда, так как в этом отделении, где выдавали книги детям на дом, я впервые могла выбрать сама то, что мне хотелось прочесть). Начала я читать очень рано, пяти лет, а семи уже брала для чтения книжки в этом отделении. Дома нам выписывали журнал «Задушевное слово», где навсегда запомнились Мурзилки, но также и большие серьезные рассказы. Покупали и книжки в издании Павленкова и опять, как ни странно, но сохранилась у меня до сих пор книжка, называемая «Искры Божии», с биографиями Новикова, Белинского, Ершова, Джонатана Свифта, очень хорошо и доходчиво написанными.

Было ещё одно место в городе, которое мы с удовольствием посещали. Это был магазин игрушек под мостом через реку Орлик. Владелец его был знакомым нашей воспитательницы, и она сама любила пойти и побеседовать с ним. Это был высокий старик с узенькой бородкой, в длинном купеческом сюртуке. Мы прозвали его Ноем, а его магазин Ноевым Ковчегом, может быть, потому что его иногда заливало там, под мостом, в весенние дни паводка. По знакомству он позволял нам рассматривать игрушки, заводить их и играть ими, пока Антонина Николаевна вела с ним беседу. Но уходили мы, увы! всегда с пустыми руками − денег на покупку не было. В Ноевом Ковчеге мы покупали и бонбоньерки (так назывались игрушки и ёлочные украшения).

 

ЕЛКА. К Елке мы готовились заранее, потому что очень многое готовили сами, как, например, цепи или легкие корзиночки из разноцветной папиросной бумаги для грецких золочёных орехов. Кроме того, мы готовили стихи и выступления.

Елку мы украшали сами, но свечи зажигали родители, так как в это же время на столик рядом и под ёлку клались подарки. Елка у нас всегда, именно всегда, была удивительно весёлой. Было много детей, мы устраивали хоровод и пели не ту песенку, что поют дети сейчас: «В лесу родилась ёлочка» и т.д. Мы пели.… Вот забыла начало:

Нарядили ёлку в праздничное платье,
В яркие наряды, пёстрые огни,
И стоит, сверкая, ёлка в пышном зале,
Вспоминая с грустью про былые дни.
Снится ёлке вечер, месячный и звёздный,
Снежная поляна, грустный плач волков…

Мы очень любили эту песенку, и я так ясно представляла, как ей грустно и она грезит.

Потом раздавали подарки, папа садился за рояль и играл нам им самим сочинённую польку, и полька эта была нашей на всех вечерах, сначала детских, а потом и юношеских. Потом нам разрешали лакомиться с ёлки. Когда сейчас я гляжу на ёлки, убранные красиво, освещённые, но совершенно не интересующие детей, мне кажется, что они к ним равнодушны. И я думаю, чем это объяснить? Может быть, именно тем, что они с этой ёлки ничего не получают − на них нет сладостей, нет яблок, пастилы, винных ягод, ничего не кладется в бонбоньерки, да их и нет сейчас. Ведь сейчас продаются, главным образом, стеклянные цветные шары и бусы. А у нас в каждой коробочке были какие-нибудь мелкие конфетки: они оставались напоследок, когда уже съедалось всё самое вкусное. И мы всегда своим гостям дарили с ёлки какую-нибудь безделушку и непременно пакет со сладостями. Гасить восковые свечи тоже доставляло огромное удовольствие: кто потушит самую дальнюю. Елка всегда у нас была в Сочельник, поэтому, как это полагалось на Украине, делался взвар из чернослива и груш, конечно, пеклись пирожки всякие и рис с орехами. Нового Года мы не встречали — это было для взрослых, а мы должны были в 9 часов вечера быть в постели.

 

ПАСХА. Но зато на Страстной неделе мы уже лет с восьми ходили ночью в 12 часов на заутреню. Для этого нас укладывали спать чуть ли не в семь часов вечера, чтобы мы могли встать в 11 часов, да, кстати, чтобы не мешались под ногами у взрослых, когда готовили пасхальный стол и вынимали куличи и мазурки из печи. Накануне мы помогали красить яйца. Да ещё непременно запекали окорок, и непременно была индейка, которую папа очень любил. Готовились также два сорта пасхи.

Трудно было нам, разоспавшимся, вставать. От волнения и от сна какой-то озноб во всём теле, но вот умылись, и всё прошло, и с радостью мы с сестрой надеваем белые платья, и мне вплетают два белых банта в косы. У меня были очень хорошие волосы, и в такие торжественные дни мне их даже распускали по плечам, чего я очень не любила, так как от всех прикосновений было больно, − мы называли это: «волосок-пискунчик опять попался».

Торжественно входили мы в здание мужской гимназии, где была церковь, раздевались в одном из классов, куда, конечно, заглядывали любопытные рожицы гимназистов, и, наконец, чинно шли по устланным дорожками полам в церковь.

Мы, конечно, тогда ничего, в общем, не понимали в богослужении. Нам просто было интересно всё и казалось так торжественно кругом. Мы ждали последних слов, когда грянет: «Христос воскресе!» и все начнут поздравлять друг друга и целоваться. И мы знали, что в эти дни всем надо троекратно целоваться. Но все же молитва, которую священник читает перед окончанием, с тех самых детских лет запомнилась, так как она была понятна и нам. В ней говорилось, что всё равно, говели люди, находящиеся здесь, или не говели, постились или не постились, сделали ли что-нибудь нехорошее или не сделали, − всё в этот момент им прощается, и все должны ликовать и радоваться, так как воскрес Христос. Из-за этой молитвы я долго любила заутреню, а саму Пасху с её объедением не любила, и мне становилось скучно уже к концу первого дня. Не то, что у ёлки.

Отмечались у нас и дни рождения, но очень скромно. И только 16 лет отмечались пышным праздником. Однако в дни рождений пеклись пироги с четкой цифрой лет новорожденного. В день именин матери мы готовили ей подарки. А отец своих именин не праздновал и не отмечал. Мама была очень красива, очень сдержанна, серьезна, скромная, вдумчивая и справедливая по отношению к нам, детям. Несмотря на свою молодость, она понимала наш детский мир. И хотя у нас был строгий режим сна, отдыха, еды и занятий, но когда нас выпускали гулять, нас не держали на привязи: мы играли, бегали и шалили вместе со всеми обитателями нашего двора.

 

ИГРЫ. Хозяевам нашего и других флигелей принадлежал большой тенистый парк, выходящий одной стороной к реке Орлику, а другая сторона примыкала в те времена к другому, такому же, саду, как говорили, тому самому, о котором Тургенев писал свое «Дворянское гнездо» и где, говорят, сейчас музей его имени. Наш сад давал нам много радости, выдумок, весёлых игр. Его разделял довольно глубокий овраг, и этот овраг был для нас местом самых неожиданных находок. Там мы нашли пещеру, и значит, он был населён разбойниками, там мы давали клятвы верности, когда играли в войну, там же рассказывали свои тайны, свои секреты друг другу. У нас была очень шумная и дружная компания.

Играли мы всегда с увлечением, но это были, главным образом, игры, придуманные нами самими. Конечно, играли и в «палочку-постучалочку», и в «золотые ворота», в «колдуна», но больше всего мы любили играть в «разбойников». Делились на две партии: одна партия ― «разбойники», другая ― «караван», на который они нападали. Их брали в плен, и попавшие в плен старались бежать. [Те же игры были у детей и в  1920-е, и в 1940–е.]

У нас была собачка, лохматая, с бородкой. Не знаю, какой она была породы. Звали её Кребс, что на немецком означает «рак». Эта собака была необыкновенно нам верна и сопутствовала нам всюду так же, как и пепельного цвета кошка. И Кребс, и кошка при выходе нашем на прогулку в город провожали нас до угла улицы. Там кошка влезала на дерево и ждала нас, а Кребс неохотно возвращался назад.

 

 

 

 

КСЕНИЯ-Кася (р.1883), БОРИС (р.1885) и АННАНина (р. 1884).
В ногах сидит их собака Кребс. Орел. Фото 1894

Среди детей нашего двора был один мальчик, его звали Алёша Острецов. О нём нельзя не написать, потому что он играл большую роль во всех наших выдумках, прогулках, занятиях. Он был старше нас года на четыре и всё же не расставался с нами. Во дворе и в саду он был первым атаманом и затейником самых рискованных выдумок. Мы ждали его у нас в доме каждый день после гимназии с огромным нетерпением, так как он был и режиссёром различных пьес, передаваемых им самим из того, что он видел в театре (а мы в театре не бывали). Или мы ставили басни Крылова в лицах, или мы затевали журнал и проверяли вместе с Алёшей, кто что написал. Причем сестра моя Ксения, Кася, оформляла (как говорят теперь все школьники), а тогда этого слова у нас не было. Она способна была к рисованию, но писала и рассказики, всегда веселые, жизнерадостные в противовес моим − всегда страшно драматическим, про каких-нибудь сирот, брошенных на улице и тому подобное. И хотя журнал вышел всего два раза, но он очень нас вдохновлял и долго нас занимал. Наша воспитательница положительно отнеслась к этому занятию и поощряла нас, а мы постепенно учились грамотно писать.

Примечание Н.М. Ср.  Домашний журнал и постановки в Дневнике Муси {том 2-й} в начале 1920-х и у нас Театр и Журнал «Летучая мышь» в 1970-е]

В  Алешу Острецова мы все были влюблены, и я считаю, что это была моя первая любовь, детская, но так как у меня всякое проявление любви было глубоко, то это чувство длилось долго, даже после того, как мы уехали из Орла. Мы встретились с ним в Орле через десять лет после разлуки, когда мне было 19 лет, а Касе, сестре моей, 20. Это была замечательная, поэтическая и в то же время грустная встреча с женатым Алёшей, у которого была уже семья из трех или четырех детей. И сидя в городском саду, на скамейке над рекой, он рассказал нам всю свою жизнь. А еще через 12 лет я случайно, будучи уже врачом, встретилась с его старшей сестрой, и она сказала мне, что Алёша умер от туберкулёза.

За год перед отъездом из Орла Кася и я поступили в частную гимназию мадам Остеррид. Родители решили отдать нас в частную гимназию, потому что в «казённых», как их тогда называли, было много формализма. В гимназии у нас обеих завязались новые знакомства и дружба. К нам относились очень хорошо, мы шли первыми, подготовлены мы были хорошо, грамотны, и всё, что преподавалось, казалось очень лёгким. Больше всего я подружилась с девочкой Варей Стукачевой. Она была из купеческой семьи, и все традиции их дома, о которых она рассказывала, были чужды и непонятны мне. Мы встретились с этой девочкой спустя много лет на Высших Женских Курсах в Москве и хотя на разных факультетах, но общие интересы сблизили нас. Она стала одной из основательниц фонда В.Ф. Комиссаржевской для оказания медицинской помощи слушательницам курсов.

[О фонде имени В.Ф.Комиссаржевской см. ниже под 1910 годом]

Поступление в гимназию многое изменило в нашей жизни. Нас уже не ограничивали только домом, хотя нас это как раз и не огорчало, но мы, наконец, немного прикоснулись к театру. Это было всего один раз. Шла какая-то детская пьеса с пением, из которой я запомнила песенку: «повара мы, повара, кушанья готовим и в желудках у людей мы катар разводим». Повели нас и на новинку синематограф. Тогда он был в виде полукруглого зала с окошечками. Мы смотрели в эти окошечки и видели картинки с движущимися фигурками. Ходили мы также смотреть, как пускали воздушный шар, причём какой-то мальчик решил, что я боюсь, и всё уверял меня, «что он не лопнет». Потом долго меня этим дразнили.

Я стала наблюдательнее, составляла уже мнение о людях, с которыми встречалась, и взрослые уже иначе относились к нам, более внимательно. Отмечали, что я хорошенькая, что Кася прекрасно танцует, что у брата, Бори, хороший слух. Упрашивали его спеть «очи чёрные, очи жгучие, очи страстные и прекрасные», которые пела у нас мамина сестра, а он запомнил и пел очень верно, с большим выражением, что было смешно и трогательно, так как ему в это время было всего семь лет.

По-прежнему я много болела. Знакомый хирург, Владимир Сергеевич Чеботарев, который у нас постоянно бывал, предложил вырезать одну миндалину. Родители согласились и убедили меня, что после этого я не буду болеть. Операция была сделана тут же у нас в столовой, и папа держал меня на коленях. Действительно, после этой операции ангиной я больше не болела. Но полиартрит остался, часто болели суставы. Я очень любила «своего доктора», потому что Владимир Сергеевич был моим доктором и, конечно, вообще доктором нашей семьи. Он всегда лечил меня и один раз после воспаления легких принёс мне чудную куклу за моё терпение.

За полгода до нашего отъезда из Орла у мамы после десятилетнего перерыва родилась девочка. В честь бабушки, Людмилы Ивановны Ховен, её назвали Людмилой. Мама очень тяжело пережила эти роды: она долго поправлялась, и у нее пропало молоко. Консультаций тогда никаких не было, и просто нашли кормилицу − женщину, у которой ребёнок умер, а молока было много. Рождение сестры для меня было неожиданностью, хотя я смутно догадывалась, что чего-то ждут. Мама рожала дома, и нас увели в гости. Когда мы вернулись, мама уже лежала с маленькой крошкой.

Последний перевод папы по службе из Орла в далекую Бессарабию, совершенно не известную нам страну, поразил нас ещё больше, чем рождение сестры. Мы ужасно не хотели ехать: нам жаль было и гимназии, и новой дружбы там, и нашего двора, и Алёши, с которым предстояло расставаться (а я считала его своим женихом), и нашей собачки Кребса, которого брать не собирались. Все наши знакомые взрослые, все наши друзья тоже жалели, что мы уезжаем. Наш дом, наша семья были местом, где было тепло, уютно и интересно.