1918-1920 ДЕТСКАЯ КОЛОНИЯ в Тамбовской губернии

 

 

 

 ДЕТСКАЯ КОЛОНИЯ в Тамбовской губернии

в период Гражданской войны (1918-1920 )

Воспоминания Т.Ю. Коробьиной. 1974 г.


 

В ноябре 1918 года мы с мамой выехали из Москвы в Тамбовскую губернию, где находились две детские колонии для детей-беженцев из Западных губерний. Там мы испытали все «прелести» Гражданской войны: налёты банд, голод, сыпной тиф. Колония размещалась в двух усадьбах, в Воронцовке и Знаменке, и маме приходилось ходить и ездить туда и сюда. Надежды на безопасность не оправдались, потому что уже через полгода Тамбовская губерния оказалась «прифронтовой зоной» — с юга наступали деникинцы. Из-за этого колония переехала подальше от фронта, в Оторму. Мне в ту пору было 7-8 лет, маме — 34-35. Начну с жизни в Воронцовке.

ВОРОНЦОВКА.

7 ноября 1918 года мы с мамой на деревенской телеге въезжали в ворота огромного двора бывшей усадьбы графа Воронцова (о чем я, конечно, не знала). Когда мы въезжали во двор, ребята колонисты носили из пекарни, расположенной у ворот, свежеиспеченные круглые караваи хлеба, и при этом пели «Интернационал». Это же был день первой годовщины Октябрьской революции. Уже при входе в дом нас встретила заведующая колонией Лидия Михайловна Никитина. В одном из писем мамы сохранился краткий рассказ о поездке в Тамбовскую губернию. Она пишет, что приступила к осмотру детей вечером того же дня, когда мы добрались до Воронцовки, и что дело происходило в огромном зале при свете горящего камина. Я помню, как нас провели в княжескую библиотеку, где мы переночевали, а на следующий день переселились в маленькую комнатку на 2-м этаже. Потом мама сняла комнату у местного священника, где мы и жили до отъезда из Воронцовки.

Дом, бывший когда-то дворцом, был большой с огромными комнатами, в которых не было ничего, кроме детских кроватей или топчанов. Внизу в столовой стоял простой дощатый стол и простые скамьи. От былого величия ничего не осталось. А мы, дети, даже не подозревали, что оно было. Сколько в колонии было ребят, не знаю. Мне казалось, что много, но мне было только 7 лет и я, конечно, могу путать. Среди ребят были москвичи — Маня Чижова, сестры Поля, Дуся и Варя, Мишка Семенов, Шура Волкова, — но, судя по фамилиям, в основном белорусы и украинцы — Маня Якуценя, Борис и Анка Цибули, брат и сестра Редьки, Коля Коржук, Ромка Хмарук, Виктор Демидович…

Воспитателей, как таковых, не было, кроме очень милой и доброй Фани Карловны. Она приехала из Москвы с приютскими девочками и все время старалась держать их около себя. Они без конца плели из старой бумаги коробочки, корзинки, даже домики и паровозы. Фаня Карловна весной 1919 года поехала в Москву навестить мать, заразилась тифом и в Москве умерла. Еще была молодая красивая еврейская девушка Бэлла Борисовна. Что она делала, не знаю, но помню, что у нее был роман с молодым толстовцем Михаилом Николаевичем. Бэлла и М.Н. собирались пожениться, но попали в руки мамонтовцев, когда поехали в Тамбов за деньгами для колонии. Михаил Николаевич был убит, а Бэлла вернулась, но в большой дом не пошла, несколько дней прожила у нас с мамой, а потом уехала. Больше никаких воспитателей я не помню.

Главным лицом была Лидия Михайловна Никитина, заведующая колонией. Она была коми-зырянка из Сыктывкара. Не знаю, почему и как она попала в колонию. Была она очень энергична, требовательна, даже сурова. Ребята её слушались и любили. Я не помню ни хулиганства, ни ругани, ни побегов, кроме одного случая. Убежали брат и сестра Редьки и с ними кто-то еще. Но они скоро вернулись голодные и больные. Причем болели чем-то страшным — не то оспой, не то холерой. Старший брат Редько умер. Больше побегов не было.

Ну, и мама моя тоже была там и доктором, и воспитательницей, и вообще «тетей Ниной». Дел ей хватало, — когда мы приехали, ребята сплошь были в чесотке, завшивленные. Мама упорно боролась с этими бедами и, насколько я помню, сумела их победить. Мои косички тоже пришлось остричь «от греха». Летом 1919 года приехала из Москвы мать трех сестер (Поли, Дуси и Вари) и осталась работать нянечкой, а чуть позже — мать Кати и Бориса, Вера Николаевна Устинова. Она тоже осталась и работала медицинской сестрой. С мамой Лидия Михайловна и Вера Николаевна дружили всю жизнь.

Что мне запомнилось из жизни в Воронцовке? Конечно, многие ребята, но, как ни странно, я не помню девочек, с которыми общалась и играла. Помню, как зимой я болела сыпным тифом, мама сидеть со мной не могла, так как и среди ребят было много больных, и сидел со мною молодой офицер, сын священника, в доме которого мы жили. Бежал ли он от белых или от красных, не знаю, но от кого-то скрывался у отца. Он сидел рядом с моей кроватью, менял холодные полотенца на голове, читал вслух. И пока я спала, нарисовал мой портрет — девочка, лежащая под одеялом с компрессом на голове. Как ни странно, рисунок этот уцелел и сейчас лежит у меня.

Помню весну — чудесный приусадебный парк, в котором росли масса подснежников, белых и голубых. Парк был на высоком берегу, а под ним протекала река Цна. Однажды на берегу реки остановился цыганский табор, — горел костер, стояли старые шатры, вблизи паслись лошади. Мы, — и дети, и взрослые — пошли к ним. Цыганки охотно нам пели и плясали. Особенно одна была хороша — яркая, белозубая и при пляске особенно, по-цыгански, двигала плечами, как-то дрожала ими. Чуть позже на берегу останавливался еще один лагерь, но туда мы не ходили. Это были голодающие, видимо, с Волги, где голод был в самом разгаре. Смотреть на этих несчастных, умирающих людей было страшно. Куда и как они ушли, не знаю.

Ближе к осени 1919 года пошли слухи, что нас будут переселять, так как с юга наступает Деникин. Вот в это-то время и погиб Михаил Николаевич, не успев доехать до Тамбова. Мы так и не успели уехать до прихода,— не знаю, кого, — кажется, мамонтовцев. В детском доме уже были собраны все вещи и ждали только подвод, которые должны были отвезти нас на железнодорожную станцию. Но ночью в деревню ворвались какие-то вооруженные люди, была стрельба, были убитые, но я ничего этого не слышала — спала! Так же, как проспала стрельбу в Москве во время Октябрьской революции. Утром эти люди ушли, мы с мамой переселились в Большой дом, чтобы быть вместе со всеми. Офицера, который за мной ухаживал во время болезни, я больше не видела и, что с ним случилось, конечно, не знаю.

Мы сидели в доме, глядели в окна и ждали, что будет. Строго было запрещено выходить из дома. Но самые отчаянные, конечно, выскочили во двор. Наконец, днем во двор въехали несколько всадников в черных бурках и в папахах. Увидев группу ребят, один из всадников спросил: «Ну, кто здесь большевик, тому первую пулю в лоб?» Ответила Маня Чижова: «Я большевичка!» Она была маленькая, щупленькая, похожая на мальчишку. Всадники посмеялись и уехали, никого не тронув. Вскоре за нами приехали подводы и всех нас и наши вещи доставили на ж.-д. станцию (какую, не знаю). Там мы еще дня два-три прожили в товарных вагонах, после чего нас отвезли в Моршанский уезд в село Оторму, где тоже поселили в бывшем помещичьем доме.

 

ЗАМЕТЧИНО — ОТОРМА.

 

До нас в этом доме обитал еще какой-то детский дом. Но в нем что-то случилось: его заведующая, некая Лунина, в чем-то проштрафилась, ее сняли, а ребят распределили по другим домам. Она уехала в Москву, но оставила нам в наследство своего сына, Юрку Лунина, противного избалованного барчонка в бархатном костюме. И с ним его гувернантку, Александру Егоровну Каспарьянц, которая, несмотря на свою армянскую фамилию, учила Юрку французскому языку. Юрка очень скоро приобрел детдомовский вид, а Александра Егоровна старалась, чем могла, быть полезной ребятам. Она читала нам вслух, а желающим преподавала французский язык. И несколько девочек по единственной книжке, бывшей у Александры Егоровны, читали: «le cage», «le chat», «la vache».

Русских букварей не было. Нескольких детей отдали в деревенскую школу и меня тоже, так как я уже давно хорошо читала. Но по арифметике они уже решали какие-то сложные столбики, в которых я ничего не понимала, а объяснять мне не стали. Так я скоро из школы и ушла — уже до Москвы. Но вообще-то с арифметикой у меня всегда были очень напряженные отношения. Проще сказать, я никогда ничего по математике не знала. Но читала много. В Оторме была библиотека, и там я впервые прочитала «Лорда Фаунтлероя» и «Таинственный сад», которых люблю до сих пор. После того, как Александра Егоровна читала нам «Вия», я стала читать сказки Гоголя. Прочитала «Ночь перед Рождеством», «Майскую ночь», «Заколдованное место», еще что-то.

В Оторме мне исполнилось 8 лет. Семь лет мне исполнилось вскоре, после приезда в Воронцовку. И хотя было не до дня рождения, но мама привезла мне подарок еще из Москвы — куклу и коробочку ирисок. А в Оторме заказала мне маленькие санки-салазки и небольшую стопку гречишных блинов. Вообще не было ни разу, чтобы мама не отметила моего дня рождения. При любых обстоятельствах утром 22 ноября у моей кроватки стоял стул, а на нем лежали подарки! Я не ценила этого: казалось, что так и надо и все это происходит само собой.

Как-то темным вечером Александра Егоровна читала нам «Вия». Мы почему-то устроились в огромном пустом зале, она читала при коптилке, а мы все сгрудились вокруг неё. Ужасно страшно было. А потом надо было расходиться по своим комнатам — девочкам налево, а мне направо, так что шла я одна. Но, к моему счастью, недалеко от дверей в зал в коридоре топилась печка. Около неё сидели мальчики, они подтапливали печку и пели песни. Ребята вообще много пели, особенно Ваня Цыган. Не знаю, был ли он цыганёнком, или его прозвали так за его черноту. Песни пели почему-то чаще всего тюремные, но не блатные, а революционные. Например,

По пыльной дороге телега несется,

А в ней по бокам два жандарма сидят.

Сбейте оковы! Дайте мне волю!

Я научу вас свободу любить.

Пели песню с припевом:

«Дин-дон, дин-дон», — слышен звон кандальный.

«Дин-дон, дин-дон» — путь сибирский дальний…

Еще пели:

Как дело измены, как совесть тирана,

Осенняя ночка темна.

Темнее той ночи встает из тумана

Видением мрачным тюрьма.

Но больше всего мне нравилась старая ямщицкая песня:

Степь да степь кругом, путь далёк лежит лежит,

в той степи глухой умирал ямщик…

Так вот, прошла я мимо топящейся печки и мальчиков перед ней, и через несколько шагов подошла к двери нашей с мамой комнаты… У нас тоже топилась печка, но перед нею сидели не мальчики, а девочки, и они занимались серьезным делом — в оловянной ложке растапливали сахарный песок и сироп выливали в бумажные коробочки, чтобы получились леденцы.

Откуда взялся сахарный песок? Дело в том, что недалеко от Отормы был расположен Заметчинский сахарный завод, и он почему-то работал. Вот завод иногда и угощал детдомовцев то пестрыми кусочками постного сахара, то просто песком, который ложечками выдавался к чаю. Но запасливые девочки копили свои «пайки» и делали из них леденцы.

На Рождество завод устроил колонистам елку. Елка была огромная. Поставили ее в том зале, где Александра Егоровна читала нам «Вия». Были и подарки — разные небольшие игрушки. Мне достался клоун на палочке. Еще помню, как уже после Рождества, на какой-то церковный праздник (наверное, Крещение), на реке делали «иордань». Кололи лед большими глыбами, сделали из них аналой, положили молитвенник, и священник читал молитвы. Находились смельчаки, которые голышом лезли в ледяную воду, а потом священник их благословлял…

Можно добавить еще одно, пропущенное мною обстоятельство. Мамонтовцы не только убили Михаила Николаевича, но забрали деньги, которые он вёз из Тамбова для колонии. А потому, мама пишет: «Нам пришлось недели две работать у крестьян на полях, чтобы заработать пищу детям». Вскоре после Рождества, вероятно, в начале февраля, мы с мамой уехали в Москву.

ДОРОГА В МОСКВУ

Помню, как ехали в каких-то санях, — шел целый обоз. Ехать было ужасно холодно. Даже, когда останавливались у какого-либо сельского совета, согреться было нельзя, потому что там было не топлено. К счастью, ехали, видимо, не очень долго. Приехав в Моршанск, остановились в каком-то детском доме, с заведующей которого мама была знакома. Переночевали и на следующий день отправились на жел. -дор. станцию.

Пассажирские поезда не ходили ― были товарно-пассажирские, санитарные, военные, ещё какие-то случайные. Они ходили без расписания, и толпы народа на вокзалах ждали сутками, а то и неделями, возможности уехать. Удастся ли уехать и как, было неизвестно. Поезда ходили редко, при этом, куда какой из них пойдет, было неизвестно. О билетах и речи не было: повезет — влезешь, оттолкнут — останешься. Не помню, как мы выехали из Моршанска. Помню, что высадились (а может, и всех высадили) на какой-то большой станции, где масса народу, в основном солдаты, сидели и лежали прямо на полу в огромном зале ожидания.

Мама посадила меня рядом с каким-то солдатом, показавшимся мне очень страшным, и ушла, наказав мне никуда не уходить. Я боялась и, кажется, даже всплакнула, но сидела, понимая, что если уйду искать маму, то я потеряюсь, и мы уже совсем не найдём друг друга.

Мама вернулась, забрала меня и наши вещички, привязанные к моим детским салазкам, и мы пошли куда-то через рельсы, по путям. Пришли к санитарному поезду, который ехал за ранеными, но пока был пустой. Маму как медицинского работника пустили в пустое купе. Некоторое время мы ехали с комфортом, но недолго. Не помню, при каких обстоятельствах вскоре мы оказались в товарном поезде, битком набитом людьми. Говорили, что теперь уже доедем прямо до Москвы. Но, не доезжая до Курского вокзала, где-то около Рогожской заставы, поезд всё же стал (с ним случилась какая-то авария) и пришлось нам вылезать. Мама взяла меня за руку, и мы пошли пешком сначала до вокзала, а от него по Садовому кольцу до Садовой Самотёчной, где жила мамина сестра Кася.

Транспорта, конечно, никакого не было: трамваи не ходили, так как не было электричества, а извозчики повывелись сами собой за неимением седоков и овса. Лошади, наверное, были съедены. Мы бесконечно долго шли по Садовому кольцу, заваленному сугробами, шли в темноте и не стенали. Как мама всё это выдерживала? Такая маленькая, худенькая и столько трудностей ей пришлось в жизни перенести. А меня это тогда не удивляло. Раз я иду с мамой, значит, всё будет так, как надо. Ну, вот, шли мы, шли и дошли до ворот, на которых была надпись:

ЖЕНСКАЯ ГИМНАЗИЯ

Л.Ф. РЖЕВСКОЙ

Завернули в ворота, обошли вокруг дома, поднялись по крутой «черной» лестнице на третий этаж и постучали в дверь, обитую войлоком. Нам открыла Кася. Это была совсем не та Кася, которую я помнила, ― хорошо одетую, с красивой причёской и задорной улыбкой. Перед нами стояла худенькая женщина, с гладко зачесанными волосами, в платке, накрест завязанном сзади.… Увидев нас, она всплеснула руками и села на табуретку. И началась наша жизнь на третьем этаже

Продолжение письма Н.Е. Коробьиной от 1957 года

В 1920-м году меня призвали в Красную Армию, а так как я была из Москвы, то туда же меня и вызвали из Моршанска. И с 20-го года я уже стала постоянная жительница Москвы, причем одновременно работала в Армии, в госпитале и в детских учреждениях, главным образом, в школах и детдомах, так как я в основном была детским врачом.

 

 

Далее